Saint-Juste > Рубрикатор Поддержать проект

Аннотация

Пётр Лавров

Воспоминания о Софье Михайловне Гинсбург

Пётр Лавров

Осенью 1885 года я познакомился с Софьей Михайловной Гинсбург. Ей тогда было около 20 лет. Это была брюнетка среднего роста, которую немногие нашли бы красивой, но вид и взгляд которой внушали симпатию и доверие. Она была одна из многих лиц молодежи, приехавших тогда в Париж, чтобы узнать, продолжается ли там дело «Народной воли», переживавшей в эту эпоху самый тяжелый кризис в России. Но в разговорах, которые я с нею имел, она быстро выделилась из остальных посетителей по ясности понимания и по энергии характера, совершенно непохожего на те унывающие личности, которые тогда составляли большинство приезжих; личности, потерявшие веру в прошедшее, вследствие ряда неудач и погромов, неспособные к личной инициативе для создания чего-либо нового, но лишь ищущие за границею, не даст ли там кто-нибудь им совет, не укажет ли путь, или программу действий, к которой можно было бы примкнуть без дальних справок и без собственных усилий. Она, как и другие, приезжала посмотреть, нет ли за границей какого-либо серьезного центра действий; не работают ли там остатки «Народной воли» в связи с Россией. Однако эти искания были для моей новой молодой приятельницы очевидно не более, как ознакомлением с материалом, на который можно было рассчитывать, для того, чтобы самой действовать сообразно плану, лично выработанному, и на выполнение которого она готова была посвятить всю свою деятельность. Люди, ее не знавшие, по тому небольшому очерку ее биографии, который я пытаюсь дать на этих страницах, легко могли бы многое в этой деятельности приписать излишней молодой самоуверенности и подумать, что С. М. бралась за инициативу дела, превышавшего ее силы. Но едва ли кто из знакомых близко с ее личностью и с ее способами действия скажет это. По крайней мере во мне ее деятельность оставила впечатление той уверенности в себе, в своих силах и в своей устойчивости, который может быть соединена с ясным пониманием и с верной оценкой своих сил. Молодые годы С. М. не позволили ей достаточно скептически относиться к другим людям и оценить, насколько даже те из них, которые способны искренно увлекаться чужой инициативой, могут быстро ослабевать вне влияния последней, если их не поддерживали сильные общественные течения, а, напротив, около них распространялась деморализация. Но свои силы, как мне кажется, она оценивала верно. Мне с первого уже свидания показалось, что я имею дело с личностью, способной к инициативе. Наши разговоры стали чаще и откровеннее. С тех пор до самого ареста Софии Михайловны 31 мая 1889 г.[I] наши отношения были самые дружественные. Насколько я в состоянии судить, она была со мной очень откровенна даже в мелочах своих действий, замыслов и предприятий, хотя наши взгляды в этом отношении очень расходились. Я не раз видел, как она умела воодушевить и привлечь к работе людей, гораздо более опытных, довольно скептических и далеко не дюжинных; как она умела сблизить разных лиц, нужных для этого и сорганизовать группу. Я сохранил немало ее писем из Берна, где она занималась медициной с целью получить степень доктора, и из России, когда она жила там и сельской учительницей, и преследуемой революционеркою. Последняя ее записка ко мне помечена 27 мая 1889 г. за 4 дня до ее ареста. Оставили во мне глубокое впечатление и наши долгие разговоры во время нескольких приездов ее в Париж. В памяти моей, к сожалению, сгладились подробности, особенно касавшиеся биографических данных, о которых она, впрочем, говорила редко; но сохранились общие черты ее настроения в различные ее приезды. Сообщу, что помню, пытаясь сгруппировать это хронологически и пользуясь в особенности отрывками из сохраненных мной писем.

Софья Михайловна родилась в Керчи. Она едва ли помнила своего отца, по крайней мере никакие данные о нем не сохранились в моей памяти из ее разговоров; но она была очень привязана к матери, развитой еврейке, которая, по-видимому, не осталась в стороне от гуманитарных влияний 60-х годов, умела вызвать и в детях, особенно в С. М., способность жить общественной жизнью и служить идее. В русской речи С. М. не было и следа того еврейского акцента, от которого очень редко избавляются евреи южной России, как и других ее местностей. Для 20-летней девушки, какою я ее узнал при нашем первом знакомстве, она была замечательно начитана в русской и в иностранной литературе. Хотя многое из этого должно отнести к пребыванию С. М. в Петербурге (1882—85), но очевидно она приехала туда с довольно значительной подготовкой, которая принадлежала развитию в семье. До самого последнего времени она сохранила к матери и к сестрам (у нее, кажется, не было братьев[II]) самые нежные чувства. Последний наш разговор в Париже осенью 1888 г. касался ее матери, которая, по-видимому, тоже очень любила ее. Ей было горько доставить матери много горя своею судьбою, относительно исхода которой С. М. не могла не считать наиболее вероятным лишь самое худшее, но это ни на одну секунду не останавливало ее в решительности служить общему делу русского народа, как она понимала это дело, и как чувствовала свою обязанность принести ему всякие жертвы.

В 1882 г. 17-летняя Гинсбург приехала в Петербург для поступления на бестужевские курсы, для слушания курсов по акушерству и для приобретения диплома домашней учительницы. Она пробыла там до 1885 г. Она сильно и успешно работала. Многие ее товарки по курсам этого времени мне передавали и о ее блестящих способностях к работе, и о привлекательном характере ее в личных сношениях. Но и в эти годы она не могла уже ограничиваться личным развитием, обогащением памяти, выработкою мысли, отвлеченной от жизни. Она жаждала участия в общественной жизни, в общественной борьбе. Она воспользовалась первым же случаем, чтобы войти в сношения с оппозиционными группами, ей доступными, и чтобы ознакомиться с революционными программами и тенденциями этой эпохи. Именно эти годы были эпохою упадка общественного духа и распадения партии «Народной воли», около которой тогда группировались все революционные силы в России.

В феврале 1883 г. бежавший из Вологды Г.А. Лопатин не узнавал при своем проезде чрез Петербург тех людей, которых он столько раз встречал сравнительно бодрыми и смелыми.

«Рабский страх все более царил над русской землею. Он особенно тяготел в среде тех либералов и социалистов, которые устранялись от новых форм движения в России (народовольческого) и которые тем не менее чувствовали, что за каждым их шагом следят, что они находятся в ежеминутной опасности, и что им ни во что не зачтут их воздержание от более серьезной революционной деятельности. Старые друзья бледнели при появлении Г.А., а то и просто запирали свои двери. Негде и не у кого было скрываться. Прежние революционерки отсоветывали мужьям и друзьям входить в сношения с беглецом. Не многие, очень немногие, остались верны старому приятельству»[1].

Это была эпоха страшной деморализации в среде русской молодежи, затронутой революционным движением. Как раз в это время Судейкин[III] и Добржинский[IV] достигали самых значительных успехов в своей полицейской и шпионской деятельности. Дегаев становился агентом жандармерии. В том же месяце, когда бежал из Вологды Лопатин, была арестована Вера Фигнер (Филлиппова). В октябре следующего года арестован был и Лопатин. Взаимное недоверие, проникая в ряды революционеров, вызывало, с одной стороны, раздробленность в деятельности революционных кружков, с другой, в среде этих кружков, приемы излишней скрытности и чрезмерной партийной дисциплины, которые действовали, со своей стороны, деморализующим образом на молодые умы, примыкавшие к существующим кружкам.

Таковы были, между прочим, кружки петербургских «милитаристов», которые были одной из отраслей революционной агитации, вызванной Верою Фигнер в рядах русских офицеров и высших военных школ. В этой форме впервые С. М. ознакомилась с русским социально-революционным движением. Она с жаром готова была принять в нем участие, но не особенно выгодны были личные впечатления, при этом полученные ею от той скрытности и от тех форм партийной дисциплины, о которых я только что говорил. Последовавший затем разгром кружка «милитаристов» не захватил ее, хотя из позднейшего обвинительного акта 1890 г. видно, что уже тогда ее имелось в виду допросить; но ее не было уже в Петербурге, и ее личности, вероятно, не придали особой важности. Но когда пред нею вслед затем встал вопрос: как же далее? ответом на него был не упадок духа, как у слишком многих очень молодых революционерок вслед за неудачею, даже не стремление отыскать иные кружки прежнего типа для продолжения совершенно такой же деятельности. В ней проснулась решимость выступить с инициативою организации новых кружков, составленных из новых людей, которых она знала бы лично, которым она верила бы, и которые были бы одушевлены такою же решимостью, такою же безусловной преданностью делу, какую она в себе чувствовала. Она сознавала для этого необходимость личного дальнейшего развития. Ее планы требовали зараз и более прочного положения в обществе и более широкого знакомства с людьми революционной партии, чем она могла надеяться приобрести в России той эпохи, деморализованной неудачами и уменьшением взаимного доверия. Она надеялась достичь последней своей цели удобнее за границею, где могла ознакомиться ближе с революционными группами и личностями, не имевшими там повода быть настолько же скрытыми как в России; могла и сама усвоить более точные взгляды на положение социальных и политических вопросов. Однако почвою для этого должна была быть хотя бы зародышная организация преданных и прочных людей в России, причем С. М. рассчитывала, что те личности, которых она уже успела вызвать к деятельности своею инициативой, останутся столь же верными своим ранним стремлениям, и будут развиваться в том же направлении, с тою же решимостью, какие она сознавала в самой себе.

В 1885 г. она впервые приехала в Париж и явилась ко мне с рекомендацией от одного союзного кружка. Как сказано выше, мы скоро сошлись, и с тех пор, во время ее приезда в Париж, во время ее весьма серьезных занятий медициной в Берне и во время нескольких пребываний в России между нами не прекращались личные или письменные сношения, при чем из ее писем сохранилось достаточно, чтобы можно было по подлинным ее словам составить ясное представление о тех настроениях мысли и практических планах, которые она переживала.

Я уже сказал, что первые сношения ее с революционными кружками сблизили ее с «милитаристами», среди которых элемент социализма и та организация, которая обусловливается этим элементом, значительно уступали чисто-политической организации по типу польских патриотов и итальянских карбонариев. Неблагоприятное впечатление, произведенное на С. М. этим первым опытом, имело следствием, что она более укрепилась в своих социалистических убеждениях, постоянно ставила их в основание своих типов организации, даже в те эпохи, когда она всего более увлекалась террористическими задачами. Но при этом никогда не оставляло ее сознание, что деятельность русских социалистов, каковы ни были бы их теоретические убеждения, должна заключать в себе значительный элемент революционной агитации против абсолютизма и устранять все те партиозные междоусобия, которые могли бы вредить революционной организации для прямой борьбы с правительством. Это определяло ее отношение к существовавшим тогда группам и партиям.

Неудачи и дезорганизация в кружках народовольцев 1885 и 1886 гг. и в группах, наиболее близких к этой программе, имели последствием, что даже в них в эти годы проявлялись многочисленные признаки сомнения в целесообразности программы «Народной воли» в ее теоретических основах и, особенно, в ее организации. Это настроение особенно определенно выражалось приезжавшими за границу из России в 1886 г. Именно этим объясняется то обстоятельство, что в планы С. М. и ее друзей, выработанные в эти годы, вовсе не входило примкнуть к остаткам народовольческой организации или возобновить ее традиции, но скорее обнаруживалось стремление образовать совсем новую организацию с тем, чтобы втянуть еще живые и энергические элементы из «Народной воли». При первых наших разговорах она прямо высказала мне, что в настоящую минуту, по ее наблюдениям, девиз «Народной воли» не оказывает привлекательности для молодежи и даже, сближаясь со старой «Народной волей» в самых планах деятельности и в общих основаниях программы, не приходится поднимать ее знамени. Тем не менее, находясь за границею, С. М. самым энергическим образом содействовала распространенно народовольческой литературы: «Вестника Народной воли»[V], «Календаря»[VI], брошюр того времени; сама занималась в Берне переплетным искусством для удобнейшей пересылки этой литературы в Россию; пыталась всячески противодействовать «шпионской литературе», которая тогда процветала в Швейцарии и в Париже, и писала мне с крайним раздражением из России о том, что распространением литературы народовольцев там дурно занимаются, что «ее все ищут, но нигде не находят».

«Книг в России, — пишет она мне, возвратившись после агитационной поездки по стране в конце 1887 г., — совсем нет, за исключением “Наших разногласий”[VII], которыми наводнена теперь Россия. На весь Питер имеется один экземпляр “Календаря” и ни одного “Вестника Народной воли”. В Одессе ничего нет, в Харькове один экземпляр “Календаря”. “Наши же разногласия” посланы в Россию в количестве 10 пудов (по словам здешних плехановцев), и я этому охотно верю, потому что везде видела по нескольку экземпляров, а ведь “Наши разногласия”, “Социализм и политическая борьба”[VIII] имеют свое влияние, и влияние сильное, с которым нам придется считаться. Отрицание политической борьбы, борьбы, как мы ее понимаем, и обоснование своих положений якобы историей Европы, по-моему — серьезное препятствие в нашей работе. Значение личности, значение интеллигенции в революции совершенно уничтожается ими, и я лично видела людей, разбитых его (Г.В. Плеханова) теориями. И главное — его тон, смелый, как бы уверенный в правоте, его уничтожение всего прежде существующего, низведение деятельности предшественников к нулю — все это положительно влияет, тем более, что рядом является философия Толстого. Я, конечно, не отрицаю работы в среде рабочей; напротив, я стремлюсь к тому, чтобы она шла рядом с работой в войске, но страшно возмущаюсь признанием одного миллиона фабричных и отрицанием всего действительно существующего. Теперь Плеханов предпринимает целый ряд изданий для рабочих, популяризацию “Капитала” Маркса, брошюры Энгельса, Лассаля и т.п., но все это будет, вероятно, снабжаться комментариями тенденциозного характера, и потому, хотя я и радуюсь хорошему начинанию, каково доставление народу серьезной литературы, но боюсь комментариев. Вот Вас. Игн.[2] так много надежды возлагает на крестьянство. Почему бы ему не воспользоваться “Посредником”».

Именно с точки зрения вредного влияния, произведенного «Нашими разногласиями» на организацию революционеров в России, С. М. высказывалась так резко и письменно, и в спорах в Берне против их автора и его сторонников, которых тогда называли «Освободителями труда» (теперь — «русскими социал-демократами») хотя, вероятно, они вовсе не имели в виду оказать параллельно с Л.Н. Толстым, влияние этого рода на читателей. Впрочем она ошибалась и относительно размеров этого влияния.

Жалобы С. М. на недостаточную заботу о распространении настоящей агитационной социалистической литературы в России повторились еще в самые последние дни ее деятельности в России, в то время, когда она скрывалась в Севастополе, работая в швейной мастерской в марте 1889 г. По поводу сообщенного мной ей известия о плане нового издания «Революционного Календаря» (плане, который остался неосуществленным) и предположения поместить в нем исторический очерк революционного движения, она писала:

«В этом чувствовалась давно большая потребность, а теперь такой очерк — самая насущная необходимость. Даже лучшая публика ничего не знает о движении, а если знает, то ходячие побасенки да клевету уличную. Люди, совершенно сложившиеся, развитые, образованные, готовые на что угодно, не знают о том, что существовал журнал «Вперед», не знают программы существовавших ранее направлений и т. д. Правда — теперь очень и очень плохо распространяется нелегальная литература; ее положительно нигде нет, а если встречаются отдельные экземпляры, то это такая редкость, что днем с огнем не ыскать. Я знаю несколько городов крупных, где до моего приезда ничего не было, и лишь привезенной мной литературой делятся не только с различными группами, но даже с различными городами».

Не принадлежа никогда к организации или даже к отдельным кружкам «Народной воли», С. М. не хуже любой народоволки хлопотала о распространении литературы этого направления, волновалась погромом народовольческого женевского склада в ноябре 1886 г. и шпионскими проделками. Мне досадно, что я не могу привести здесь некоторые горячие ее строки по поводу иных шпионских проделок, но так как в этих строках идет дело отчасти обо мне, то я, может быть, единственное лицо, которое не имеет права приводить эти строки в моих воспоминаниях о молодой девушке, личные дружеская симпатии которой побуждали ее горячее, чем кого другого относиться к делам, до меня касавшимся.

Собственный план организации и деятельности, как он установился в начале 1886 г. в кружке, к которому она принадлежала, С. М. формулировала в письме из Берна от 4 февраля в общих чертах следующим образом, в ответ на поставленные мной вопросы и некоторые сомнения, мной высказанные относительно того, насколько их кружок остается верен общим социалистическим принципам:

1) «Торжество принципов социализма — окончательная цель нашей работы. Доказательством служит самая наша работа, литература, на которой мы воспитываемся. “Исторические письма” — первая книга, которую мы подаем юноше, к которому обращаемся с первым словом. Труды Маркса, Энгельса и пр. — наши постоянные книги. “Социальная революция и задачи нравственности” — наш катехизис, который служит нам основанием для построения своей программы действия[IX].

2) Мы понимаем, какое препятствие русский абсолютизм ставит развитию социализма в России и развитию русского народа, и потому понимаем, как необходимо разрушить его. Мы не только понимаем, но изыскиваем средства к его разрушению. Конечно, в ближайшей борьбе интересы социалистов совпадают с интересами либералов и потому боевую силу создаем, главным образом, не в среде, прямой интерес которой составляет социалистический строй, а в среде, где, быть может, будет много социалистов лишь до того дня, когда интеллигент получит нужную ему свободу. По-моему, это нисколько не изменяет основной характер революционной группы — характер социалистический.

3) ... Теперь ни одна партия не может влиять на ход общественной жизни, и мы стремимся завоевать политическую роль в самой России партии социалистической, которая к тому времени подготовляется теперь же.

4) ... Вы знаете о нашем желании объединиться с другими фракциями. Вы знаете, что наш идеал нелегального органа, это — орган, который связывал бы всех, принимающих первые два пункта.

5) Мы готовимся и готовим других к минуте, которую может принести история помимо нас. Все указанные вами начала и служили основанием нашей программы, и я не знаю, почему вы считаете нашу группу, не имеющей прочных социалистических задач. Я уверена, что скоро получу программу нашу. Вы тогда убедитесь, что я не извращаю направления и значения нашей группы. Я знаю, что вам слишком недостаточны мои объяснения. Вы, наконец, мало меня знаете, чтобы верить мне, что я не преувеличиваю и верно передаю факты, действительно существующие. Я привыкла считаться с следствием этой потайной работы, где никакой официальной проверки быть не может».

Из разговоров с С. М. я с самого начала заметил в ней склонность к приданию боевым приемам большого значения в России. В этом отношении мы с нею никогда согласиться не могли, но так как в это время и в рядах революционеров, и в рядах либералов мне случалось встречать весьма часто подобное же явление, то приходилось это считать характеристикой данной исторической минуты. Тем не менее, и взгляды С. М. на характер этого рода деятельности несколько видоизменились в течение времени, особенно под влиянием обстоятельств больших или меньших надежд на успех революционной пропаганды. В 1886 г. эти взгляды были менее определенны. В следующие годы она особенно напирала на то, что в начале 80-х годов общество в России было во всех классах так деморализовано, что невозможно было в эту эпоху организовать обширный заговор, который принял бы на себя инициативу произвести немедленно политический и социальный переворот; но возможно было организовать в этом обществе силу, которая сумела бы воспользоваться инициативою немногих для произведения подобного переворота, или хотя бы политического. Этими-то инициаторами должны были быть, по мнению С. М., социалисты-террористы, которые внезапными и сильными ударами расстроили бы в данную минуту правительство и дали бы возможность обнаружиться желаниям страны в готовой для этого последнего дела организации. Таким образом, предполагавшиеся противоправительственные предприятия ни в каком случае не должны были быть случайны, рассчитаны на действие, которое они «может быть» произведут на правительство и на общество, но должны были быть предприятиями, за которыми стояла бы сильная организация, в данную минуту лишенная способности к инициативе, но определенно понимающая, что делать и как поступить после успешного выступления. В этом отношении любопытен отрывок из ее письма, где она мне сообщает свои разговоры с некоторыми лицами в России, только что вернувшись оттуда в Берн к 1 января 1888 г. Дело шло о переговорах относительно союза между группами, входившими в организацию, к которой принадлежала С. М., в том виде как эта организация существовала осенью 1886 г., и группами народовольцев, тогда разделявшихся на сторонников старой и молодой «Народной воли». Разговор с одним из представителей первой группы (которая только что испытала довольно значительный погром) С. М. мне передала так:

«Под влиянием ли провалов, или малой веры в то, что предпринимали его товарищи, он плохо верил в возможность вести какую-либо правильную, систематическую работу и высказался, что теперь единственная возможность противодействовать злу — мстить за все ужасы, которые производило и производит правительство, уничтожать кто кого может из его сподвижников. Когда я фактически доказала ему возможность организоваться для борьбы правильной с определенными целями, приблизительно рассчитанными силами и т.п., он был поражен этой новостью и выразил самое горячее сочувствие такой организации. Когда я сделала предложение соединиться хотя бы на началах федеративных, он выразил (правда — личное) мнение, что, если действительно существует мной рассказанное, не может быть речи о федерации, но должно произойти слияние; силы должны быть сконцентрированы в этом важном пункте в борьбе политической».

Далее она пишет:

«Чтобы характеризовать[3] … я все-таки остановлюсь несколько подробнее на беседе с представителем группы “Молодой Народной воли”, как называют они себя. С одной стороны он как будто отрекается от комитетов, да и вообще от организаций, как говорят они “карточных”; с другой стороны излагая планы своей группы, развил план, именно “карточной” красивой организации, покоящейся, по-моему, на песке. Собственно говоря, все изменения Н. В. [будут] состоять в том, по моему мнению, что центр будет выборный, но его права и задачи те же; будет большее разделение труда для избежания сильных провалов, т. е. кружки боевые будут знать только свое дело, часть, заведующая культурным делом, ни во что не вмешивается и, для большей прочности, разделяется на территориальные группы. При этом каждая имеет свою типографию, свою кассу и пр. Решено террористические факты производить через каждые 6 месяцев, для чего нужны 3—4 человека и 6 тысяч денег. Заведующий печатным делом должен готовить к каждому факту дельное объяснение. Я в ужас прихожу, когда подумаю, на что люди несут столько жизней, столько сил, могущих так много дать нашему времени. На чем основывается вся их работа, все их ожидания? Быть может. (перечисляется ряд имевшихся в виду террористических фактов). Быть может, это уничтожит прелесть власти, и будет дана конституция или, по крайней мере, какая-нибудь свобода. На “быть может” могут ли опираться революционные партии, и еще в наше время, когда правительство идет неуклонно и строго рассчитанными средствами к строго рассчитанным целям? Когда я говорила о полезности террористического факта, я имела, главным образом, в виду общество, которое, как мне казалось, могло бы воспрянуть духом, увидев, что революция в России не подавлена. Но теперь я прислушалась к голосу общества и знаю, что не только не один, но и несколько фактов, разделенных хотя бы и 6 месяцами, ничего не скажут обществу, как только то, что несколько лиц, не имеющих за собою никакой силы, выстрелили или подожгли. Я слыхала мнения так называемых либералов-народников, радикалов и просто людей общества, и знаю, что обществу теперь нужно что-нибудь покрупнее, что могло бы его вызвать на принятие участия в борьбе за освобождение, хотя ему же необходимое. Я понимаю крупный погром в сфере властвующих, погром, который пошатнул бы самое здание, систему, погром, который вызвал бы борьбу партий, направлений и т. д., но не устранение одного из штифтиков правильно организованной машины. Толстой[X] не сегодня дал направление; оно вошло в такую систему, исполнители так подобраны и так спелись, что я не понимаю, как может измениться направление, если Катков или Толстой будут уничтожены. Мои товарищи не смогут определенно сказать, каким образом произведут они самую расправу; или группа лиц, выделившаяся из среды организованной, совершит именно такой погром, и оставшаяся в запасе сила продолжит дело этой группы, станет на сторону рабочих и радикального общества, если таковые заявятся; или, быть может, организованная сила придерется к почину стачечников или выступит в случае, подобном закрытию киевского университета и т.п. Во всяком случае, подготовительная работа одна (и та же), и только тогда, когда будет собрано столько сил, что тут не “быть может” будет основанием деятельности, а видимая сила, да притом еще отнятая у врага — это я понимаю. Тут не фантазия на авось, а реальная силища. Правда, прежде мои товарищи задавались большими целями, имелась в виду организация, способная не только разрушить нынешний строй, но создать свой, не какой-нибудь, не конституционный, а чуть ли не социалистический. Теперь я видалась почти со всеми и ото всех слышала то же, что хочу я: добиться свободы слова, печати, сходок, чтобы получить возможность заговорить и с рабочим и с крестьянином или хотя бы даже вызвать политические интересы в обществе и рабочем сословии. Не думайте, что вся наша деятельность держится на одной политике: все мы употребляем все усилия, чтобы сотоварищи наши были социалистами, но каждый из нас понимает, что ближайшая борьба не может быть за начала социалистические, и что поэтому важны и те элементы, которые в силу своего положения, своего развития, не в состоянии выпустить из рук синицу для журавля в небе. Офицер образованный, развитой, чистый социалист, приобретает симпатии многих дюжинных, но ведущих солдат, офицеров, которые не в состоянии переварить социалистических идей, но которым понятна фраза: “свобода, равенство и братство”, которым понятен весь позор абсолютизма. Я сделала эту оговорку, чтобы не явилось сомнения в том, что мы, как и народовольцы, народники, социал-демократы, организуемся под влиянием тех же самых начал, только яснее их понимаем и в особенности понимаем те ступени, которые помогут войти в то отдаленное святилище».

Излагая по имеющимся у меня материалам фазисы мысли и дела, чрез которые переходила С. М., я вовсе не имею в виду относиться критически к ее планам, к ее деятельности и к ее надеждам и разбирать, насколько политически-либеральные идеи, на почве которых были ею положены основания общей организации социалистов и несоциалистической оппозиции, были способны сделаться почвою прочной и преданной делу организации; и насколько свою энергию, свою беспредельную готовность служить делу она переносила на личности, гораздо менее энергические и преданные делу. Во всяком случае, С. М. была в эту эпоху глубоко проникнута убеждением, что положено основание кое-чему, имеющему возможность сделаться «силою», если еще не сделавшемуся ею.

«Вы помните, — писала она мне в том же письме, — как неопределенно я высказалась насчет наших политических сил. Вы помните, что я не знала, что теперь делается, как двигается дело. Теперь я объездила почти все и вынесла положительно прекрасное впечатление. Надо вам заметить, что во всех центрах, исключая М[оскву], положены прочные основания, и теперь необходимо объединиться с другими группами, необходимо иметь связь с обществом, которое, во-первых, пополняло бы ряды, во-вторых, служило бы базисом отрезанной от всего военной силе. Необходима литература, которая выяснила бы нынешнее положение дел и возможность борьбы с деспотизмом. На этот счет придется много еще поговорить. Теперь я познакомилась с некоторыми товарищами, которых раньше не знала и положительно в восторге. Вера моя удвоилась в возможность осуществить наши стремления».

И далее, как бы поправляя впечатление, произведенное на меня прежним разговором о малом числе личностей, стоящих в центре дел:

«Спешу с восторгом поправить ошибку: в высшей степени деятельный народ увидела я теперь в разных концах России, людей и способных, и с положением, которые работают не покладая рук, имеют за собою многих. Мое горячее желание теперь сойтись с теми группами, которые могли бы усилить армию и двинуть дело военной организации.. В О[дессе] мои товарищи сошлись совершенно самостоятельно с народовольцами и там имеются уже блестящие результаты этого соединения».

Под конец своего пребывания за границею С. М. под влиянием возмутительных известий из России, все положительнее усвоила убеждение в необходимости активных действий.. Ни малая вероятность успеха, ни количество жертв, напрасно гибнущих в подобных случаях, ни опасность усиления реакции не останавливали ее при этом, так как она считала возможным обеспечить успех верным расчетом, подготовить «силу», которая сумела бы воспользоваться этим успехом, и ее готовность жертвовать собою побуждала ее предполагать и во всех других товарищах подобную же готовность.

С этим фазисом видоизменения ее планов действия было связано и изменение ее стремления к приобретению того или другого положения в обществе. Она считала необходимым для дальнейшей политической деятельности приобрести это положение, но, уверенная в своей способности примениться к требованиям очень различных занятий, предоставляла товарищам решить за нее, чем ей быть. Было уже сказано выше о ее занятиях в Петербурге, где она слушала акушерские курсы, получила диплом домашней учительницы, и ей предложено было сибиряками руководство гимназиею в Красноярске.

«Я было призадумалась над этим, — писала она мне в феврале 1887 г. из Берна, — так как с одной стороны это дало бы несколько денег, который теперь так нужны нам; с другой стороны сразу дало бы мне положение общественное, так как чрез 2 года я бы могла надеяться получить разрешение открыть школу в Петербурге; но товарищи нашли, что докторский диплом интереснее места в Сибири. Мне предлагали это N.. и окружающая их компания, с которыми я знакома. Вероятно, никто не соглашается туда забираться, оттого они и рады были даже мне. Огорчаясь моим отказом, они все-таки обещали ко времени окончания мной здесь приготовить мне место. Буду надеяться.. Мое величайшее желание теперь окончить как можно скорее доктором, и я дерзаю думать, что в июле 1888 г. совсем покончу и с экзаменами и с диссертациею. Я думаю, по окончании, открыть в Петербурге школу или, в крайнем случае, получить там место учительницы».

В другом письме из Берна она писала мне:

«Что касается моего желания во что бы то ни стало окончить здесь доктором, постараюсь пояснить Вам. Права домашней учительницы (высшая педагогическая степень для женщины) я имею, так как помимо гимназии держала экзамен специальный при комиссии Петербургского учебного округа. Но я не имею общественного положения, которое дало бы мне возможность устроиться в Петербурге так, как это необходимо для нашего дела. У меня в Питере много в высшей степени полезных знакомых; если я буду иметь приличную фирму, эти знакомства возможно будет эксплуатировать. Да и вообще нам необходим в Питере приличный притон[XI]. Теперь мне не позволили бы открыть школу в Питере же; между тем, если я буду иметь диплом доктора, да еще доказательство того, что я посещала школы в Швейцарии, да заявлю, что открываю школу, где образцово соединяется воспитание умственное и физическое (нечто в роде Стоюнинской[XII], только, разумеется, в меньших размерах), тогда, вероятно, мне разрешат. Правда, это — дело очень затейливое и трудно совместимое с теми задачами, какими мы задаемся, трудно долго продержаться в легальном положении, но придется попытаться, если ничего лучшего не придумаю. Если можно будет держать экзамен на врача, конечно, положения этого будет достаточно, и я сейчас же воспользуюсь им. Если же права этого не дадут нам, к чему же послужит мой диплом (дом[ашнего] учит[еля]) в Питере? Фельдшерицей там и не проживешь, и положение не ахтительное. А я уверена, что через год окончу здесь. Когда я ездила осенью в Россию, я совсем было не хотела сюда возвращаться, но все товарищи, как один человек, убеждали меня это сделать. Даже если нельзя будет школы открыть (замысел больно грандиозный), заняв место городской учительницы и имея к тому же докторский диплом, я буду иметь все же больше возможности встречаться с большим количеством людей и различных сфер. Понятно: мне уже тяжело даже подумать, сколько времени трачу я на приобретение бумажки, которая, быть может, не даст мне решительно ничего, но я не знаю ничего другого».

Имея такой определенный план деятельности в России, С. М., конечно, принуждена была держаться крайне осторожно в среде русской колонии как в Берне, так и в Париже; но в то же время не могла не интересоваться рабочим социалистическим движением в Швейцарии; не могла не искать связей с лицами, через которых являлись случаи пересылать в Россию агитационную заграничную литературу. Не всегда могла она воздержаться и от участия в бесконечных спорах в области общественных вопросов между русскими, живущими за границей и впервые попавшими в среду, где можно хотя бы говорить о серьезных вопросах без опасения быть арестованным, вследствие чего слишком часто у разговаривающих является иллюзия, будто эти «свободные разговоры» суть сами по себе уже «дело» и как бы искупают полную политическую бездеятельность и трусливое воздержание от всякого «опасного» действия в России и в сношениях с нею. Из Берна от 4 февраля 1887 г. С. М. писала мне:

«Кроме медицины, я стараюсь пополнять свои знания по истории и вообще по социологии, да вряд ли удастся сделать столько, сколько предполагала. Вступила я, кроме того, в партию немецких социал-демократов; посещаю все их собрания. Таким путем я ближе познакомлюсь с деятельностью европейских социалистов и сама более или менее воспитаюсь. Работаю я с 7 ½ часов утра до 12—1 ночи, а какой толк выйдет — не знаю. Чем дальше, тем все больше томлюсь жизнью за границей; страстно хочется в Россию к делу, но приходится смирять себя. На каникулах я никуда ездить не буду, останусь практиковать в клинике под руководством ассистентов и буду повторять уже к экзамену физиологию, анатомию и проч. На каникулах же хочу учиться типографскому искусству. По окончании, вероятно, побываю в Париже, чтобы приобрести звание члена антропологического общества; тем более это важно, что и в Петербурге устраивается антропологический отдел при географическом (обществе).. Попытаюсь и этим запастись, но не решаюсь только на одно положиться.. Если бы я не думала через год, maximum 1 ½ окончить здесь, я бы все-таки бросила бы».

И несколько позже, по поводу моих замечаний о сообщенных ею известиях:

«Мое поступление в партию немецких социал-демократов меня нисколько не скомпрометирует, потому что здесь все русские встречаются с немцами, вследствие одинаковости положения, как иностранцы и, стало быть, мои видимые всем сношения никого не удивят, а посещение “geschlossene Versammlung”’ов[XIII] никому не может быть известно».

Это последнее, конечно, было довольно сомнительно. Она ясно понимала, что деятельность в России по общерусскому делу есть единственная здоровая почва для русского развитого человека, имеющего возможность жить и действовать на родине. По поводу посланной ей брошюры «Национальность и социализм» она писала мне:

«Только на днях пришлось мне спорить по этому же вопросу с немцами, которые доказывают, что русские женщины-социалистки не должны возвращаться в Россию, а посвящать свои силы, на борьбу за освобождение женщины в Европе, где низкий уровень женщины чуть ли не единственный камень преткновения для развития социалистических идей. А в России чуть не каждый день приходилось касаться этих вопросов. Мои родные всегда уличали» (вероятно, укоряли) «меня в нечестности за то, что я не трачу своих сил на поднятие еврейства, которого, во-первых, я решительно не знаю».

Во время своего пребывания в Париже С. М. никогда не ходила ни на какие собрания, избегая сближения и даже знакомства с кем бы то ни было вне тех отдельных личностей, с которыми ей важно было сблизиться в виду привлечения их к ее деятельности в России, или в виду получения их помощи для этой деятельности. В Берне, конечно, это было невозможно, и она, между прочим, характеризовала свои тамошние общественные отношения следующим образом:

«Встречаюсь я теперь, — писала она от 4 февраля 1887 г. — с очень немногими земляками: не стоит времени терять. Я уверена, что мало дадим друг другу, а только разовьем в себе любовь к фразерству. N. и ее три подруги очень симпатичные барышни: с ними я, конечно, ближе».

И позже:

«Я всегда утверждала, что не принадлежу ни к каким партиям, что знакома с революционной деятельностью только по литературе и стою только на объективной точке зрения.. Я всеми силами стараюсь теперь установить взгляд на себя, как на студентку медичку и ничего больше. Прежде я вела себя довольно-таки бестактно; горячилась, спорила, доказывала в беседах, которые велись просто от нечего делать или из желания быть «европейцем». Я не имела прежде понятия о заграничных учащихся и мерила их по кружку питерских друзей. Ведь в Берне (нет) никаких средств для времяпрепровождения, поэтому приходят чуть ли не все на собрания, одни затем, чтобы посмеяться, другие из любопытства, и только немногие из любознательности, а между тем славу разносят все. Теперь я хотя и бываю на собраниях, но или вовсе не принимаю участия в прениях, или только в тех случаях, где дело не касается решения судеб России. На днях ко мне явился один здешний студент и предложил содействовать какому-то нелегальному делу. Так я даже возмутилась, заявила, что не признаю никаких нелегальных дел, что от своей медицины я ни на шаг никогда не отступлю и т.д. Думаю, что такая тактика исправит мою репутацию, тем более, что подобные превращения очень часто встречаются в действительности».

Тем не менее, окончательно она решилась не продолжать курса. Та поездка в Россию, о которой она говорила мне в письме, приведенном выше, побудила ее думать, что для лиц, принадлежавших к той же организации, как она, наступила пора действия; что ждать нечего; что надо быть на месте. План школы в Петербурге, завоевание себе положения там, был оставлен. Ей открылась возможность быть сельской учительницей в с. Акимовке, и она ухватилась за это положение[XIV]. Она сумела вызвать симпатии и своих учениц, и той среды, в которую ее бросила судьба. Она с таким же жаром бросилась на обучение детей, на пробуждение в них мысли, на устройство для них волшебного фонаря[XV] с содержательными картинами, как занималась медициной в Берне, как знакомилась с литературою и техникою направления аэростатов и изготовления взрывчатых веществ в Париже, умея и интересоваться всеми частностями предмета, которым занималась в данную минуту, и не упускать ни на минуту из виду ту дальнейшую цель, для которой должны были служить эти занятия. Я вполне уверен, что она столь же тщательно и отдаваясь делу работала для швеи в Севастополе в последние месяцы, которые она была еще свободна, как ухаживала за психически больной женой приятеля-офицера в Петербурге (о чем говорит обвинительный акт), исполняла обязанность акушерки в Крыму при родах жены другого приятеля (по тому же источнику), обучала русскому языку молодого англичанина в Париже и занималась в Берне переплетным искусством для лучшей отправки подпольной литературы в Россию.

Для большего упрочения своего положения в Акимовке как учительницы С. М. не остановилась и перед переходом в православие. Но именно вслед за тем между ее товарищами произошла паника; они были убеждены, что С. М. грозит особенная опасность, или, может быть, полагали, что ее присутствие в России может быть особенно опасно для них. Как бы то ни было, но они уговорили С. М. немедленно бежать из Акимовки и из России. Пред самым новым годом 1888-м она явилась снова в Берне, откуда написала мне подробное письмо о положении дел в России, из которого я делаю выше обширные выписки. Вслед за тем она приехала снова в Париж, энергически вербуя новых людей, которые казались ей годными для дела, и с нетерпением ожидала минуты возвращения в Россию. Она писала тогда в Россию приятелям (как видно из обвинительного акта) о той тоске, которая ее мучает за границей, о той жажде приступить к деятельности, которую она испытывала. Как только ей удалось добыть паспорт, который она считала надежным, она решила не оставаться заграницею ни минуты долее. Осенью 1888 г. я видел ее последний раз, и, так как вследствие небольшого недоразумения относительно часа, когда ей следовало прийти ко мне, нам не удалось видеться в последний день ее пребывания в Париже, то она набросала мне карандашом последние прощальные строки, подчеркивая «до свидания». Но этому свиданию не было уже суждено осуществиться.

Последняя поездка в Россию была для С. М. печальным доказательством того, как трудно рассчитывать на прочность убеждений и на энергию деятельности лиц, казавшихся прочными и энергическими, пока опасность не настала, и пока около них стояли другие, более прочные и энергические. Ей пришлось еще прежде видеть погромы между товарищами или в близких к ним группах. Но она постоянно искала и находила этому объяснение или в недостаточно продуманной программе деятельности, или в дурном составе персонала. Ей знакомы были случаи доносов членов группы «милитаристов» на товарищей и другие подобные факты. После погрома кружка моряков и офицеров в 1886—7 годах она с радостью упоминала о том, что осталась нетронутою, хотя не могли не вырываться порою и крики нравственной боли. Одно письмо она кончает словами:

«Ни разу мне не приходилось писать Вам под гнетом таких ужасных вестей, как приходится писать теперь. Отовсюду не то что печально, но положительно “ужасно”».

«Несмотря на все провалы, — писала она 4 февраля 1887 г. — работа все-таки идет достаточно энергично и успешно. Но, господи, как трудно теперь работать».

А затем в одном из следующих писем с радостью делала выписку из письма, ею полученного от товарищей, оставшихся целыми:

«Съезд наш, конечно, не состоялся, и вообще мы, ввиду тревожного и неопределенного положения дел, притаились; но не думайте, чтобы пали духом: весть о погроме была принята нами спокойно и не возбудила лишних страхов».

Она прибавляет:

«Конечно, страшно подумать о том, сколько народу погибло, но разве мыслима какая бы то ни было деятельность без провалов? Я каждый день ждала чего-нибудь. Но этот случай блестяще доказал всю целесообразность нашей организации, способа ведения дела и всю серьезность, с какою работали все. Даже теперь, когда провал был так близок (ведь из моряков многие — бывшие наши товарищи) и то попало наших только несколько человек, и то непосредственно связанных с наиболее скомпрометированными моряками».

Еще нагляднее ей приходилось знакомиться с непрочностью самых, по-видимому, близких и надежных лиц, когда дело шло о более крупных жертвах деньгами для революционного дела, или даже просто об опасении скомпрометироваться перевозкою подпольной литературы. Я помню хорошо два случая, когда она волнующимся голосом передавала мне о двух лицах (один раз дело шло о женщине, другой — о мужчине), которые обещали положить в дело организации определенную сумму денег. К обоим этим лицам С. М. была сильно привязана, доверяла вполне их искренности; но и тот, и другая уклонились от исполнения взятого на себя обязательства, когда пришла минута его исполнить. Эта нравственная несостоятельность — слишком обычная в нашем обществе при господстве фразерства и тряпичности — тем глубже потрясла С. М., что в ее натуре именно этого элемента нисколько не было. Уже несколько комический характер имеет ее письмо ко мне из Берна о тех неудачных попытках, которые повторялись для нее с разными тамошними говорунами и либеральными барышнями, когда дело шло о том, чтобы провезти в Россию небольшое количество агитационной литературы. Одни, обещав, просто не заходили проститься и взять посылку. Другие отказывались в последнюю минуту ввиду разных (все благородных, семейных и других) соображений. Третьи дозволяли себя уговорить товарищам, причем и очень убежденные социалисты оказывались дающими деморализующие советы «не рисковать» барышням, которые, очевидно, ни на какое серьезное дело во всю жизнь не могли годиться, и единственная польза от которых для русского народа могла заключиться в передаточной функции произведений, идеи которых были им навсегда недоступны. Но все эти более или менее мелкие или частные опыты должны были для С. М. уступить тому опыту, который ее ожидал во время ее последней поездки в Россию, менее чем через год после того, когда организация ее товарищей казалась ей такою прочной и решительной и позволяла ей такие широкие надежды, основанные, как я полагаю, особенно на том, что она на других переносила свою стойкость и свою энергию.

«Первые впечатления, — писала она мне от 17 ноября 1888 г., — полученные мной в России, были поистине ужасны. Приезжаю я в один большой город, где живут некоторые товарищи-офицеры (в числе их и наш общий знакомый Е.[4]). На вопрос мой: чем служат они той идее, для торжества которой мы несколько лет тому соединились в одно целое и за служение которой многие из наших товарищей томятся и в крепости, и на Сахалине, и в Сибири? — получила я такой ответ: Е. бездействует потому, что нет денег для издания тех 17 брошюр, которыми он думает создать революцию в России. Причем, конечно, обвиняет не себя, а других и, в том числе Вас, так как Вы будто бы обещали ему в приискании материальных средств, а также в напечатании брошюр. Я знала, что он никому и адреса своего не прислал, и, стало быть, мне не трудно было доказать ему, что вина в нем самом, а не вне его. Другой оправдывался тем, что он женат и у него двое малюток; и есть основание думать, что за ним следят. Третий ничего не делает, потому что все теперь в России разрознено; нет силы, которая приняла бы и его в свои ряды. Тогда я постаралась изложить им свои взгляды на все их отговорки и на то, что должны теперь делать честные люди. Говорила я без всяких обиняков; искренно высказала все, что думаю. Что же услышала в ответ? “Вы, С. М., ужасно жестокий, черствый человек. Вы решительно не принимаете в расчет все то, что окружает человека, нужного Вам для Вашего дела. Вы вовсе не видите в мире ничего, кроме нужных Вам человечков. Как будто сразу бросить город N и переехать в Питер, положим, это — такая простая штука, как перейти из одной комнаты в другую; точно все то, что не революционно, не имеет права на существование. Вы ничуть не уважаете привязанностей родственных. Для Вас не важно, что с переездом лица туда, куда призывает его дело, разбивается жизнь любящей (хотя бы «любимой» — это бы еще допустимо было) жены, любящей матери или отца или деда; всех их Вы в расчет не принимаете. Наконец, сразу и привычки свои ломать нелегко: вон я, мол, 3 года живу в N. (он не женат и без всякой семьи — одинокий); я успел привязаться и к городу (жалуется всегда на ужасную скуку), и к людям, и к квартире, да и мало ли к чему, и проч., и проч. Вы смотрите на всех людей, с которыми имеете дело, как будто все могут быть.. Лассалями (т. е. людьми, готовыми на всякое самопожертвование для осуществления идеи). Да, — заключил он, — Вы слишком легко относитесь к жизни”. Я передала Вам его речь почти дословно. Каково?! Ко всему изложенному прибавьте еще его укоры, сделанные мне за слишком беспощадное отношение к Тихомирову за его ренегатство, и его старание доказать, что к Тихомирову должно относиться снисходительно, так как, быть может и даже вероятно, имеются смягчающие вину обстоятельства. Много говорила я после этого в течение трех дней, и в конце концов Е. заявил полную готовность явиться по первому моему зову. Но на утро в вокзале я получила от него наскоро написанную записку: “Изъявленное мной согласие на участие во всех делах, которые считаются в настоящее время важными, не может быть принято за что-нибудь положительное, так как..” (не помню что такое указано было). Далее факт, наприм., такого рода. Привезла я туда многое из нелегальной литературы последних лет. Они все набросились на нее и целую ночь просидели над книжками, не успев, разумеется, прочесть всего; а оставить им я не хотела, так как находила их того не заслуживающими, ибо в других местах я имела в виду людей, так или иначе работающих по мере сил и обстоятельств. Они очень просили все-таки оставить им некоторые вещи. Я предложила Е. или кому-либо другому съездить в один город (проезд в конец стоит 5 руб.), где имеется несколько пудов книжек и, между прочим, и Ваш труд философский (вероятно, “Оп[ыт] ист[ории] мысли [Нового времени]”) и Ваша брошюра (вероятно, о Тихомирове). В первую минуту они согласились, но, несколько погодя, спрашивают меня: не могу ли я это поручить штатским людям того же города, с которыми они видели меня? Словом, пришлось убедиться окончательно, что люди — трусы. Я высказала им это, и один из них согласился со мной и даже указывал те условия военной жизни, который развивают эту трусость. Кроме того я положительно думаю, что и вообще они мыслят как-то особенно, по-военному: солдаты они и только, в худшем смысле этого слова. Из этого, конечно, не следует, что все они таковы. Знаю, что есть отдельные лица очень высокой нравственности. Но они редки, а, стало быть, мечтание о захвате власти по-моему прямо-таки абсурд. Это — мое убеждение, сложившееся, конечно, не на основании знакомства с этими несколькими людьми, а на основании знакомства с очень многими и многими военными в течение многих лет.

Далее приехала и в другой большой город.. Тут я и вовсе была поражена тем, что нашла. Существует довольно сорганизованная группа интеллигентов, ведущих пропаганду среди рабочих. Программу этой группы я при сем прилагаю[5]. Основной принцип их устава: не иметь ничего общего со всем тем, что не легально, будут ли это люди или книги, все равно. Если кому из членов захочется прочесть какую-нибудь книжку нелегальную, он обязан спросить разрешения всей группы. Это — факт. Когда один из членов по постороннему совершенно делу поехал в Москву на несколько дней, и товарищи об этом узнали, явилось подозрение, что он ездил по каким-либо нелегальным делам вроде того, что заводить связи с революционным миром Москвы, или за литературой, или за чем-либо в этом роде. Устроили общее собрание и потребовали от него объяснения цели, с которой он ездил. Преступник отказался давать какие бы то ни было объяснения, доказывая, что группе нет дела до частной жизни ее членов. Его исключили из списка членов группы, тем более, что раньше замечали за ним грех, именно сочувственное отношение к нелегальной деятельности, и в частности, к терроризму. Мало того: всем членам самообразовательных кружков (не революционных, заметьте, а самообразовательных, читающих лекции Ч.[XVI]), в которых он участвовал, было сказано, что де с таким-то не советуем вам встречаться, ибо он человек опасный: у него есть нелегальные книжки, и, как почти достаточно известно, к нему приезжал нелегальный человек, и, о ужас! — террорист».

В позднейшем письме, по поводу недостатка распространения революционной литературы в России, С. М. сообщала следующие дополнительные сведения об этой любопытной группе «революционеров».

«Благодаря существованию описанных ранее (еще в ноябре) направлений да большой трусости неприкрытой и направлением, книги немилосердно сжигаются; сжигаются даже “Исторические письма”. Группа, программу которой я прислала Вам, даже хитростью выманила сохранившуюся литературу и предала ее уничтожению, находя ее вредной; а, узнав, что в одном месте сохранилось несколько пудов шрифта, подъехали к людям, хранившим эти драгоценные остатки своих великих предков как зеницу ока, под предлогом желания поместить шрифт в более сохранное место; заполучили его и потопили в местной реке!!».

Софья Гинсбург

«Вот какие дела делаются теперь в России! — продолжала С. М. в письме от 17 ноября, — при том обратите внимание на самую деятельность среди рабочих. Вырабатывают в среде рабочих сознательных социалистов, начиная с обучения грамоте и кончая “Капиталом” Маркса, так что есть кружки, в которых обучают только грамоте; в других преподают географию, историю; затем кружки, где читаются журнальные статьи, и, наконец, такие, где читают уже Маркса. Когда я заметила одному из членов, что ведь это вовсе не значит вырабатывать сознательных социалистов; что это значит вообще выискивать в среде рабочих людей идейных только, и что борьба на экономической почве в виде того, чтобы добиваться улучшения положения рабочих масс, как, например, повышение заработной платы, уменьшение рабочего дня и пр., и пр. дает возможность действительно организовать рабочие массы и добиться улучшения обстановки, которая прямо таки необходима для развития человека вообще и социалиста в частности. От моих слов слушатель мой пришел в ужас. Во-первых, по мнению этих революционеров, это слишком не поэтично, а, во-вторых, опасно. И не думайте, что эта группа — сборище лжецов, прикрывающихся высокими идеями. Нет, это — лучшие.. По этому поводу я советую Вам, дорогой П. Л., сделать прибавление к составленной Вами программе: должно разъяснить по возможности, что такое социалистическая пропаганда в среде рабочих, ибо даже этого у нас не понимают».

Но и при этих тяжелых опытах энергическая натура С. М. не позволяла ей опускать руки в отчаянии, и вслед за предыдущим она прибавляла.

«Но кроме всех этих печальных явлений, встреченных мной, конечно, я знаю людей прекрасных (с моей точки зрения, т. е. людей, вырабатывающих для себя правила действия не на основании степени опасности дела, а на основании полезности дела, будь они террористы, пропагандисты или просто примером действующие люди). Всюду все-таки я нахожу людей, отнесшихся в высшей степени сочувственно и горячо к моим взглядам, и везде, где я была, я находила людей, не пугающихся меня, нелегальной особы, и готовых на все, что угодно. Но эти люди везде — единицы; вообще же публика просто-таки ужасна. Масса студентов — хлыщи».

Сообщая несколько очень некрасивых рассказов из жизни университета, о котором она могла собрать сведения, она продолжает:

«Словом, все это — картинки, говорящие очень и очень многое. То состояние России, какое рисую я Вам, окончательно убедило меня в совершенной целесообразности моих замыслов..».

18 октября С. М., приехав в Харьков, нашла город разукрашенным цветами и флагами, по поводу спасения императорской семьи в Борках и спешила сообщить мне как факты, так и слухи, которыми быль полон город. Анекдотические частности едва ли имеют теперь интерес, но я остановлюсь на некоторых выражениях ее письма, которые можно объяснить различно, и на которые я не имел после того разъяснения, так как я С. М. уже не видал. В связи с некоторыми отрывками ее разговоров с теми, кого она видела в Петербурге между ноябрем 1888 и февралем 1889 г., и которые мне передавали потом эти разговоры, — и этим отрывкам из письма из Харькова вслед за событием в Борках можно приписать кое-какое значение. Переписываю их так, как нахожу в оригинале:

«Всюду стараются распространять мнение, что это не было покушение, а лишь железнодорожная катастрофа, но все все-таки знают, что рельс был отвинчен, и что шпалы не могли быть гнилыми, так как именно по этой ветви все шпалы переменены недавно, нынешним летом или осенью. Заметьте, что все это я пишу Вам со слов лица, говорившего с ранеными, и лица, которое мне совершенно известно как лицо серьезное, честное, без всяких замашек деятелей-вралей, и лицо, которое со мной совершенно искренне...

Будет ли продолжение этой истории, не знаю. Хотя всюду стараются убеждать публику в том, что это именно случайная катастрофа, но не покушение, тем не менее, однако, к хозяйкам квартир приходила полиция собирать самые точные сведения о жильцах и особенно студентах и приезжих. Призывалась вся прислуга к жандармскому полковнику за расспросами, а также для получения нужных инструкций. Об арестах я покуда ничего не слыхала. Все говорят — и я этому верю, — что вызвана была из Петербурга особая охрана. Есть основание верить этим разговорам. Но какова-то охрана прикащичья! Вот оно — проявление нашей буржуазии! Да, да возрадуется сердце П. по этому поводу!».

28 ноября была прописана в Петербурге в № 1 по Пушкинской улице уроженка кантона Базеля Вильгельмина Браун. По некоторым условным выражениям в письмах С. М. этого времени я имел основание заключить, что ее предприятия идут успешно, и что она считает уже почти готовою к действию ту «силу», без существования которой она, по приведенным выше ее словам, считала невозможным действовать. Ошибалась ли она? Полное отсутствие попыток организации, к которой она принадлежала, действовать после ее бегства из Петербурга в прежнем направлении, хотя сравнительно было довольно мало арестовано из лиц этой организации, можно бы объяснить именно подобной ошибкою. Но, зная как С. М., так и настроение общества в эти годы, я склонен считать возможным и другое объяснение. Пока С. М. могла действовать лично на персонал организации, то, под влиянием ее личной энергии, все держалось вместе и могло действовать сообща решительно и самоотверженно. Но едва ли не она одна в этой организации обладала духом инициативы и способностью сплотить разрозненные силы. Как только случайный провал выбросил ее из рядов действующих накануне дела, отсутствие личной инициативы среди людей, преданных делу и самоотверженных, но лишенных этой способности, сказался упадком духа, распадением связи и, следовательно, невозможностью общего энергического действия для самых прочных и преданных людей. Людей инициативы всегда было мало в рядах русских революционеров. В этом личном своем недостатке мне сознавались иные самые умные и энергические люди, о которых со стороны никак подумать этого нельзя было бы. И именно потому многие дела на нашей родине, в силе и прочности которых можно сомневаться гораздо менее, чем в силе и прочности той организации, к которой принадлежала С. М., рухнули по видимому[XVII] без достаточной причины, как только донос, удачный полицейский прием или несчастная случайность унесли очень небольшое число лиц, не бывших ни особенно умнее, ни особенно самоотверженнее других, но одаренных способностью к инициативе, к созданию планов действия и к группировке около себя других личностей для общего дела. Из всех отрывочных сведений, которые я имею от разных лиц и разными путями о деятельности С. М. в Петербурге в этот промежуток времени (ноябрь 1888 — февраль 1889-го), я имею основание заключить, что прямых надежных помощников она имела очень мало; что на ее долю приходилась громадная и разнообразная деятельность и что этим чрезмерным напряжением мысли на сотню нитей, связывающих все элементы заговора, всего вероятнее объяснить ту несчастную случайность, которая собственно повела к провалу всего дела. Эта случайность покажется, с первого взгляда, совершенно невероятной для человека, подобного С. М., обдумывавшей всегда самым тщательным образом все частности действия, все поступки и чуть ли не каждое слово в разговоре. Но лишь тот, кто не имел случая участвовать как нравственно ответственное лицо в сложном деле, от которого зависит судьба многих и которое требует постоянного и чрезмерного напряжения мысли на множество частностей, лишь тот может не знать, как легко именно в подобном состоянии духа, требующего крайнего внимания к очень серьезным делам, упустить из виду мелкую частность, а вследствие этой ничтожной частности, в связи с несчастными случайностями, вызвать более или менее крупную катастрофу.

А тут оказался целый ряд совпадающих по времени несчастных случайностей.

14 февраля 1889 г. забыт был в лавке письменных принадлежностей кошелек, заключавший в себе проект прокламации, который слишком ясно указывал на план покушения против имп. Александра III[XVIII].

22 февраля случайный взрыв бомбы при опытах в окрестностях Цюриха[XIX] вызвал предположение о связи этих опытов с заговором в Петербурге и повел к аресту многих лиц, в сущности не связанных ни с тем, ни с другим делом, но разорвал связи нескольких готовившихся организаций.

В эти же месяцы случайно была взята на почте переписка, компрометировавшая нескольких лиц, уже прежде арестованных по делу С. М.; и позже представлена была полиции другая переписка с С. М. ее заграничных друзей, найденная в переплете книги, не довольно заклеенном.

При расширенности розысков полиции по поводу действительных и предполагаемых заговоров Вильгельмине Браун невозможно было оставаться в Петербурге. Тожества ее с С. Гинсбург еще не знали, и потому ей удалось скрыться при чрезвычайно опасных обстоятельствах.

«Я сделала непростительную оплошность, — писала она мне 29 апреля о событии 14 февраля, — и вслед за нею отчаянно-смелую попытку. Меня словили было, но, представьте, я прямо-таки вырвалась из рук и, как видите, совершенно удачно скрыла следы, предварительно предупредив всех, знакомых о своем отъезде.. Весьма вероятно, что Вас известили о моей “смерти”, ибо как раз тот, кому я поручила известить Вас в случае моего провала, был свидетелем (случайно) поимки и не имел возможности узнать о моей судьбе, а после арестов он уже прямо должен быль убедиться в моем провале».

Она полагала, что многие связи были открыты вследствие бумаг, найденных в Цюрихе при следствии по поводу взрыва бомбы[6]. Ее особенно мучило то обстоятельство, что ее «непростительная оплошность» повлекла за собой многочисленные аресты. Она предполагала их даже обширнее, чем они были. «Арестованы, — писала она мне, — почти все связанные со мной не только делом, но даже родством»[7]. Перечисляя аресты, она прибавляет:

«Само собой разумеется, что чувствуешь невольную досаду на свою свободу. Я было хотела даже заявить о себе, когда узнала, сколько народу взято из-за меня. Тем более, что многих выпустят немедленно, раз я буду найдена. Но теперь я отказалась на время от этой мысли, получив возможность, или лучше сказать, уверенность в возможности продолжать дело.. Странно, что меня до сих пор не отыщут. Я ведь не хоронюсь; живу в городе в центре родных мне мест, работаю в мастерской и не только хожу на работу и обратно, но совсем себя не стесняю в движениях».

С отъездом С. М. из Петербурга как бы распадается организация, группировавшаяся там около ней; в особенности же прекращается связь, установившаяся при посредстве ее личных сношений, между социалистами, составлявшими главную силу организации, и отдельными либералами, в сущности побуждаемыми лишь личной ненавистью к реакционному режиму. После этого сношения мои с С. М. стали редки и отрывочны, и я знаю лишь отчасти перипетии, чрез которые переходила система групп, рассеянных по России, на которых она рассчитывала. Знаю из двух ее писем, писанных в апреле и мае, что она была в этот промежуток больна «легким тифом и экземой на правой руке», так что ей трудно было писать еще 29 апреля, тогда как среди ее либеральных приятелей, легковерно принимавших за действительность некоторые сказочные обстоятельства («годные только для сказок Шехеразады», как она писала мне), переданные ею квартирной хозяйке, распространяли о ней мифические рассказы. Она одно время прожила совершенно спокойно в Харькове, где, как она писала о приятеле, «расхаживала совершенно свободно с ним; приходили ко мне люди». Относительно своей дальнейшей судьбы она спокойно смотрела на опасность, от которой трудно было спастись, и писала: «моя будущность достаточно определена». От 29 апреля она сообщила в дружественную группу: «многое изменилось в наших делах, и потому ни о чем писать Вам не стану, пока выяснится дело», и делала распоряжения относительно сношений на случай ее окончательного провала.

«Тяжелую годину переживаем мы теперь, — продолжала она, — авось все-таки одолеем трудности».

Мне она писала, предвидя, что сношения очень не надежны: «Помните, что и не только не изменила взгляда на то, что должно теперь делать в России, но, напротив, мои взгляды получили тысячи фактических подтверждений в своей правильности.. На следующий раз я напишу Вам еще кое-что, о чем хотела бы сказать Вам раньше, чем погибну (теперь-то мое будущее мне совершенно ясно, и передайте N, что никаких хлопот об улучшении моего положения не должно быть, раз я буду взята)».

Последнее письмо от нее, писанное очевидно в чрезвычайном волнении, было от 27 мая. Оно очень коротко и кончается словами:

«Ну, пожелаю вам всем работать с бóльшим успехом, чем пришлось мне. Интересно, во сколько оценена моя головушка. А ведь дураки ужасные!».

Полагаю, что это было писано в самый день бегства С. М. из Севастополя. 31 мая она была арестована.

На следствии и на суде С. М. держалась так, как я всегда ожидал от нее: стараясь выгородить всех, кроме себя, и нисколько не скрывая своих убеждений и практических планов.

1 ноября суд вынес ей смертный приговор. В конце того же месяца Александр III заменил этот приговор вечной каторгой с заключением С. М. в Шлиссельбургскую крепость.

Чрез несколько месяцев мне сообщили приятели из источников, которые они считали верными, что она раздобыла себе тупые ножницы, которыми перерезала себе горло, изранив себя самым ужасным образом. Известие о ее самоубийстве при помощи тупых ножниц было сообщено мне и другим путем, который тоже я имею основание считать довольно верным; но тут передавали, что она перерезала себе вены на ногах. Как бы то ни было, она довольно хорошо знала анатомию, чтобы не ошибиться в том, как убить себя, а решимости для этого в ней всегда было достаточно.

***

Предоставляю читателю восстановить духовный образ моей дорогой молодой приятельницы по тем отрывкам ее переписки и по тем немногим биографическим данным, которые я сообщаю. Для меня неудача ее и весьма малое влияние, которое она оказала на русское движение, зависели отчасти, если не главным образом, от того, что она, при всех своих замечательных способностях инициатора и организатора, с трудом могла допускать в людях, возбуждаемых ее энергиею, что они не в состоянии, вне ее влияния, остаться столь прочными и энергическими деятелями, какими были под этим влиянием. Конечно, с моей точки зрения, я склонен допускать, что мало было шансов на благоприятное решение самой задачи, ею себе поставленной — соединить в одном плане действия против абсолютизма и социалистов, проникнутых убеждением, теперь составляющим мировое историческое течение, и либералов, которые уже издавна страдают болезнью нерешительности, отсутствием энергии, отсутствием способности организоваться и отстаивать сообща то, что они называют своим убеждением. Я был и остаюсь при убеждении, что абсолютизм может быть низвергнуть лишь социалистами, в рядах которых и под руководством которых будут действовать наиболее понимающие и энергические либералы, сознавшие, что они теперь могут свалить абсолютизм лишь под этим знаменем. Но об этом можно спорить, а здесь не место для этих споров. С. М. была глубоко убеждена и осталась до конца убежденной, что в России возможен и целесообразен иной путь. Если это была ошибка, — а я это думаю, — то С. М. заплатила настолько дорого за эту ошибку, что я не решаюсь осудить ее. Не решаюсь тем более, что ее деятельность относится к печальному периоду (1885—1889). Тогда неудачи прежней организации и деморализующие эпизоды дегаевщины, тихомировщины и т. под., подорвали доверие к прежнему пути и понизили уровень энтузиазма, который один мог давать силы бороться с громадными трудностями деятельности в России социалистической партии, преимущественно идейной и не опиравшейся на существование партии рабочей, как в других странах Европы. Все бросалось на отыскивание новых путей, которые немедленно оказывались заключающими в себе элементы или вредные, или прямо деморализующие. Несколько примеров этому в России приведены выше из писем С. М., а заграницею были, как всем известно, и другие, столь же неловкие, а иногда и прямо вредные попытки. И чуть ли не каждая из них отзывалась большей деморализацией и меньшей способностью организоваться для дальнейшего дела. Лишь в самое последнее время эти «поиски нового» начали ослабевать, и начинается, по-видимому, более рациональная попытка организоваться на почве старых программ с теми их видоизменениями, по возможности незначительными, которых неизбежно требует протекший с Липецкого съезда[XX] промежуток в 13 лет, полный горьких потерь, но и поучительных опытов[XXI]. Чем могла бы быть деятельность С. М., если бы она действовала рядом с Перовскими, Желябовыми и Михайловыми, или даже, в гораздо более трудную уже эпоху, рядом с Лопатиным и Саловой[XXII]? Чем бы она могла быть в настоящую минуту, которая обещает как будто более общего оживления социалистического мира и менее разногласий? Это все вопросы совершенно праздные, а между тем они невольно навязываются тому, кто ближе знал эту умную, энергичную и глубоко преданную делу личность. Оставляя их в стороне, кончу словами, что русским революционерам следует сохранить теплую память о деятельности погибшей девушки, которой пришлось работать в самую трудную эпоху, среди деморализованного общества, среди товарищей, из которых немногие ее стоили; которой удалось сделать очень немного, несмотря на все свои усилия, но которая завещала своему и будущему поколению русских революционных борцов пример инициативы, энергии и преданности делу, пример, которому далеко не легко следовать; завещала и последние горькие слова, написанные ею на свободе:

«Ну, пожелаю вам всем работать с бóльшим успехом, чем пришлось мне».

26 ноября 1892 г.


Примечания

[1] «Заметка о Г.А. Лопатине» к «процессу 21-го» (1888), XXXII[XXIII].

[2] Дело шло о Тихомирове, который за год пред тем кончал последнюю статью в «В. Н. В.» (помечена 4 дек. 1886 р.) «словами надежды и ободрения товарищам на новую энергетическую деятельность» именно на «дальнейшее расшатывание русского императорского деспотизма»[XXIV].

[3] Революционеров того большого центрального города, где происходил разговор.

[4] Это — начальная буква не настоящей фамилии, которая впрочем, мне неизвестна, а клички этого господина.

[5] Вот эта программа, писанная в оригинале, у меня находящемся, рукою С. М. Гинсбург. 1) Социалистический строй может быть осуществлен только при существовании политической свободы. 2) Политическая свобода может быть достигнута насильственным путем, но 3) она не может быть добыта усилиями одной какой-нибудь партии, если партия не в состоянии поддерживать своих борцов протестами сформированных рабочих групп, усвоивших принципы социалистического строя. 4) Отсюда политическая свобода должна быть достигнута путем революционной борьбы при наличности рабочих групп. 5) Группы подобного рода должны состоять из рабочих фабричных и заводских, как людей, стоящих по своему умственному развитию выше рабочих земледельческих, понявших и усвоивших принципы социалистического строя. 6) Социалисты-рабочие должны представлять собой, во-первых, ту физическую силу, которую можно будет противопоставить силе правительства в момент достижения политической свободы; во-вторых, по достижении политической свободы, являются посредниками между социально-революционной интеллигенцией и массой земледельческого крестьянства. 7) Количество групп, нужных для революционного момента, считается достаточным в том случае, если такие группы будут образованы во всех русских промышленных центрах или центрах умственной жизни, как то — в Петербурге, Москве, Харькове, Казани, Киеве, Одессе, Екатеринославе и т.п. Точно число таких центров (даже приблизительно) не установлено. 8) До того момента, пока не сформированы группы в достаточном количестве, ни одна из них не имеет права выступать в качестве борца против каких бы то ни было насилий как со стороны правительства, так и со стороны местной фабричной администрации. 9) Обязанность каждого приверженца нашего направления заключается даже в том, чтобы всякую силу, готовую проявить себя преждевременно и в одиночку, сдерживать от такого проявления. 10) Пропаганда социально-революционных идей как среди рабочих, так и среди интеллигенции должна вестись или устно, или путем чтений, но только книг легальных. Исключению подлежат только книги и брошюры научного характера, уже давно приобретшие себе известность и популярность, вроде «Капитала» Маркса, «Манифеста коммунистической партии» его же, «Сущности социализма» Шефле и немногих других. 11) Никакие подпольные журналы, никакие подпольные газеты, никакие воззвания, никакие новые подпольные книги, вновь появившиеся, не должны быть в обращении. (Пункты о литературе все приняты на том основании, что пользование подпольной литературой влечет за собою массу провалов и, следовательно, массу жертв, которые не окупаются пользой, приносимой литературой). 12) Достигши политической свободы и имея в наличности рабочие группы, усвоившие принципы социалистического строя, мы должны будем приступить к осуществлению социалистического строя путем реформ, с одной стороны, с другой путем пропаганды социалистических идей в массе крестьянства. Пропагандистами в этом случае должны быть исключительно социалисты — рабочие фабричные и заводские. 13) Отношение нашей группы к группам старого направления: а) с группами террористического направления не завязывать никаких сношений, хотя бы только для того, чтобы вести переговоры. О каком-либо содействии не может быть и речи: оно не должно быть оказываемо ни в какой форме (из-за конспиративных целей). b) С группами других, не террористических направлений входить в сношения с целью лишь переговоров. с) Что касается помощи людям с шатким положением, как напр., людям нелегальными, бегущим из ссылки и т.п., безусловно, никакой помощи не оказывать — ни деньгами, ни квартирой, ни паспортом.

[6] Хотя мне сообщили люди, бывшие на месте, что все бумаги на квартире смертельно раненого Дембо-Бринштейна, были заранее выбраны до обысков полиции.

[7] Впоследствии оказалось, что именно очень серьезные связи остались неизвестными.


Комментарии научного редактора

[I] Ошибка Лаврова. Софья Гинсбург была арестована 1 мая 1890 г. (см. ниже Приложение).

[II] У Софьи Гинсбург были две сестры и брат (см. ниже Приложение).

[III] Судейкин Георгий Порфирьевич (1850–1883) — жандармский полковник, один из руководителей политического сыска. Родился в дворянской семье. После окончания кадетского корпуса с начала 1870-х гг. служил в Киевском губернском жандармском управлении и в 1879 г. раскрыл Киевскую организацию «Народной воли», что способствовало его стремительной карьере. В 1881 г. стал заведующим агентурой Петербургского охранного отделения. В 1882 г. занял специально для него учрежденный пост инспектора секретной полиции. Судейкин сумел сделать своим агентом видного народовольца С.П. Дегаева. Дегаев выдал властям В.Н. Фигнер и многих других членов «Народной воли». В то же время, имея большой авторитет в революционной среде, готовил покушения, вербовал новых сторонников под контролем Судейкина. Судейкин со своей стороны готовил убийство Д.А. Толстого и великого князя Владимира Александровича, надеясь, запугав правительство, получить пост министра внутренних дел. Планы Судейкина не удались, так как в 1883 г. Дегаев был разоблачен народовольцами как провокатор. Спасая свою жизнь, он организовал у себя на квартире убийство Судейкина, за что был помилован партийным судом в Париже — с условием уйти из политики.

[IV] Это тот самый Добржинский, которому удалось обманным путем убедить Г.Д. Гольденберга рассказать обо всех известных ему членах «Народной воли» и который привел несчастного Гольденберга к самоубийству. За этот «подвиг» Добржинский был переведен в Петербург товарищем (заместителем) прокурора судебной палаты.

[V] «Вестник Народной воли» — теоретический орган партии, издававшийся Лавровым в 1883—1886 гг., всего вышло пять томов.

[VI] «Календарь Народной воли» — теоретическое издание, выпущенное Лавровым в 1883 г. в Женеве.

[VII] «Наши разногласия» — теоретическая работа Георгия Плеханова, вышедшая в 1885 г.

[VIII] «Социализм и политическая борьба» — теоретическая работа Георгия Плеханова, вышедшая в 1883 г.

[IX] Преувеличение Гинсбург, которая, сама не будучи теоретиком, испытывала чрезмерный пиетет к знаменитому профессору-эмигранту. К тому же Лавров для нее был живым олицетворением народовольческой традиции, каковым он являлся по недоразумению, по независящим от него обстоятельствам — а именно из-за того, что Лавров был жив, находясь в изоляции от практических революционных дел в России, а все герои «Народной воли» периода ее расцвета 1879—1881 гг. к тому моменту или погибли, или находились в тюрьме. Как крайне расплывчатые «Исторические письма», относящиеся к предыдущему этапу развития революционного движения, в середине 1880-х гг. не могли быть разъяснением задач революционеров, так и «Социальная революция и задачи нравственности», призывавшие присоединиться к действующей (но так и не названной автором!) в России социалистической революционной организации, направляли молодежь по ложному пути, создавая иллюзию возможности воссоздания «Народной воли». О Лаврове см.: Водченко Р.М. Зачарованные луной. Эпизод «приобщения к революционной традиции».

[X] В данном случае речь идет о министре внутренних дел Д.А. Толстом.

[XI] Здесь: пристанище.

[XII] Гимназия М.Н. Стоюниной — частное женское учебное заведение, открытое в Петербурге в 1881 г. В гимназии велись и бесплатные занятия для бедных детей.

[XIII] Закрытых собраний (нем.)

[XIV] Еще до отъезда за границу Софья Гинсбург работала учительницей в Акимовке в семье своего родственника. В 1887 г. она вернулась к этой работе. Но сельской учительницей она не была (см. ниже Приложение).

[XV] Волшебный фонарь — аппарат для проекции изображений.

[XVI] Вероятно, имеются в виду лекции А.И. Чупрова, известного экономиста.

[XVII] Здесь: по видимости.

[XVIII] Товарищ Софьи Гинсбург Лев Фрейфельд указывал, что автором этого проекта прокламации был известный присяжный поверенный Е.И. Кедрин. Составлен он был по предложению Гинсбург для передачи Лаврову с целью продемонстрировать радикальное настроение либеральной части общества. См.: Фрейфельд Л. Светлой памяти Софьи Михайловны Гинсбург // Каторга и ссылка, 1924, № 5 (12). С. 265.

[XIX] Во время испытания метательных снарядов были тяжело ранены политические эмигранты Исаак Дембо и Александр Дембский. Дембо, лишившийся ног, умер в госпитале.

[XX] На Липецком съезде (15—17 июня 1879 г.) были заложены основы «Народной воли», окончательно оформившейся к концу того же года. На съезде было решено дополнить землевольческую программу принципом политической борьбы, принципиально был одобрен метод террора. В нем участвовало 11 человек: А.Д. Михайлов, А.А. Квятковский, Л.А. Тихомиров, Н.А. Морозов, А.И. Баранников, М.Н. Ошанина (петербургский кружок «Земли и воли»), А.И. Желябов, Н.И. Колодкевич, Г.Д. Гольденберг, М.Ф. Фроленко (южнорусские кружки) и С.Г. Ширяев (организация «Свобода или смерть!»).

[XXI] В этих рассуждениях очевидна консервативность мышления Лаврова, который сам себя и своих читателей раз за разом убеждал, что очередная — на тот момент уже чуть ли не полудюжинная! — попытка воссоздать «Народную волю» будет наверняка удачной.

[XXII] Салова Неонила Михайловна (1860—1941) — российская революционерка, народница, затем народоволка, затем — эсерка. Из дворянской семьи. Вела революционную пропаганду среди рабочих и студентов. В 1884 г. вместе с Г. А. Лопатиным и В. И. Сухомлиным участвовала в попытке возродить полноценную организацию «Народной воли». В том же году была арестована. В 1887 г. по «процессу 21-го» была приговорена к смертной казни, замененной двадцатилетней каторгой, которую отбывала на Каре. Участница революции 1905—1907 гг. в Чите.

[XXIII] Имеется в виду принадлежащая Лаврову «Заметка о Г. А. Лопатине», опубликованная в сборнике «Процесс 21-го» (Женева, 1888).

[XXIV] Тихомиров Лев Александрович (1852—1923) — русский общественный деятель, сначала — народник, народоволец, затем — ренегат, монархист. В 1872—1873 гг. — член организации «чайковцев», вел пропаганду среди рабочих. В 1873 г. арестован, был подсудимым на «процессе 193-х». С 1878 г. — член центра «Земли и воли», с 1879 г. — агент Исполнительного Комитета «Народной воли», член Распорядительной комиссии и редакции «Народной воли». После казни Александра II уехал за границу, опасаясь ареста. Издавал в эмиграции (вместе с П.Л. Лавровым) «Вестник Народной воли». В 1888 г. публично отрекся от революционных взглядов, испросил помилования у царя и вернулся в Россию. Стал активным монархическо-охранительным публицистом, сотрудником «Московских ведомостей» и «Русского обозрения». В 1907 г. назначен на должность члена совета Главного управления по делам печати. Был советником П. Столыпина. Получил в 1909 г. от Столыпина в награду «Московские ведомости», редактором которых был до 1913 г. С 1913 г. и до конца жизни жил в Сергиевом Посаде, где сочинял произведения религиозно-мистического характера. После 1917 г. никаким репрессиям не подвергался


Опубликовано в журнале «Голос минувшего», 1917, кн. 7-8.

Комментарии научного редактора: Роман Водченко, Александр Тарасов.


Приложение

М.Ч.

К биографии С. М. Гинсбург

Печатаемая ниже рукопись найдена в бумагах покойного историка, Василия Ивановича Семевского[a], хранящихся ныне в Коммунистической академии. Рукопись эта состоит из двух частей: из краткой биографии С. М. Гинсбург и из дополняющих ее ответов на вопросы, поставленные, по-видимому, В.И. Семевским. Как видно из содержания рукописи, она написана в 1906 году старшей сестрой Софьи Михайловны Гинсбург.

С именем С. Гинсбург, трагически покончившей с собою в стенах Шлиссельбурга, связана одна из последних попыток возродить деятельность «Народной воли».

Редакция журнала «Каторга и ссылка»

I

Софья Михайловна Гинсбург родилась 20 марта 1863 года в селе Павловке, Мариупольского уезда, Екатеринославской губернии, в зажиточной еврейской семье. Отец ее был образованный и очень развитой человек; он занимался сельским хозяйством. Первые годы детства С. М. прожила счастливо — в полном достатке. Пяти лет она лишилась отца, а через год положение семьи резко изменилось: довольно значительное состояние, оставленное отцом, было расхищено близким родственником, который взялся управлять делами. Разоренная семья переехала в соседнюю деревню Пречистовку, где мать принялась сама за тяжелое сельское хозяйство, но в более скромных размерах. Тут-то и протекло все сознательное детство С. М. Первоначальное образование она получила в семье. Старшая ее сестра училась в гимназии в Керчи, и только приезжая на каникулы, могла заниматься с Софьей Михайловной. Она была спокойная и прилежная девочка, и очень легко успевала за лето, в продолжение же года занималась одна по наставлениям и указаниям, которые ей оставляла сестра. На 12-м году Софья Михайловна была отвезена в ту же гимназию, в Керчь, и поступила в 3 класс. Училась она прекрасно, и тут явилась возможность читать, так как прекрасная домашняя библиотека, оставленная отцом, была ей, конечно, не по годам. В то время в Керчи было много нелегальной литературы, учащиеся пользовались ей широко, и Софья Михайловна читала очень много. Она родилась и выросла в деревне, знала народ, любила его и поэтому особенно сильно сочувствовала горю народному. Но в период ее гимназической жизни она мечтала о легальной жизни, о легальной деятельности. Она мечтала изучить медицину, работать в земстве среди народа и своим трудом и участием внести посильную искру теплоты в мрачную крестьянскую жизнь. Работала она много, училась сама отлично, имела много уроков, но при всей своей серьезности она имела очень живой характер, жизнерадостностью своею умела заражать всех, кто сталкивался с ней. Целые ночи она проводила над чтением, но в то же время любила танцевать, прекрасно пела, недурно рисовала, одевалась она скромно, но имела всегда очень изящный вид, чему способствовала симпатичная внешность. Не только ближайшие ее подруги, но и все, кто только знал ее, любили ее и очень ценили ее дружбу. И теперь еще, уже 15 лет спустя после ее смерти, имя ее произносится знавшими ее с благоговением; с затаенной тревогой следили за ее судьбой в течение длинного периода ее страдальческой жизни.

Гимназию Софья Михайловна окончила в 1881 г., но сама решила прожить еще один год в Керчи, где имела хорошие уроки, чтобы заработать немного денег, так как матери ее было бы трудно посылать деньги для двух дочерей: старшая сестра Софьи Михайловны училась уже на женских врачебных курсах в Петербурге. Но когда она в августе 1882 года ехала в Петербург, то только уже в пути, в вагоне, из газет узнала, что прием на женские врачебные курсы при Николаевском госпитале прекращен и курсы постепенно, с окончанием ранее поступивших, закроются. Опечаленная этим известием, она явилась на курсы, как и многие другие, съехавшиеся на курсы со всех концов России. Никакие жалобы, никакие мольбы не помогли, — пришлось примириться с фактом. И, как кажется, это обстоятельство было первым толчком к открытому озлоблению против существующих порядков.

В то время открыто называли в Петербурге главных виновников закрытия курсов и цитировали выражение государыни Марии Федоровны, которая будто бы твердила, что «место женщины — в семье, а наука не ее ума дело». В первый момент было решено, что Софья Михайловна, имея деньги на ближайший год, поедет за границу учиться медицине, а там сестра и зять (тоже студент-медик) окончат курс и будут уже ей высылать деньги.

Даже заведывавшие курсами лица и профессора не теряли надежды на возобновление приема через год, и поэтому Софья Михайловна решила остаться в Петербурге; но так как она мечтала только о медицине, то и решила этот год употребить на изучение предметов, имеющих отношение к медицине. Она поступила на Надежденские акушерские курсы, которые окончила; одно время она занималась анатомией под руководством Петра Францевича Лесгафта[b] в Военно-медицинской академии, а также — и химией. Она не манкировала никакими занятиями, в то же время успевала читать очень много; многие часы проводила она в Публичной библиотеке, где увлеклась изучением социальных наук, особенно историей. Она вообще отличалась работоспособностью, часто спала не более 3-4 часов в сутки и всегда была бодра, здорова и полна энергии. Вскоре ей удалось достать уроки; и на это у нее находилось время. В этот период она вошла в кружок лиц, интересоваавшихся политической жизнью России.

Насколько ее влекла к себе медицина, настолько же нравилось ей и педагогическое дело. Она уступила просьбам брата ее зятя и взяла на год место учительницы в его семье в селе Акимовке, Мелитопольского уезда, Таврической губернии. Успехи учеников приводили ее в восторг, но она окончательно решила ехать за границу изучать медицину, и лишь сознание долга вынудило ее сдержать данное слово и прожить до конца года. В 1885 году Софья Михайловна уехала в Берн, и начала изучать медицину, но одновременно расширялась и ее политическая деятельность, и она посвящала ей часть времени. В 1886 году она перехала в Париж, продолжая изучать там медицину. В тот период ее занимал рабочий вопрос за границей, и она с большим увлечением описывала все то, что там узнавала, видела и изучала. Летние каникулы 1887 года Софья Михайловна провела в Керчи, где в то время уже жила ее семья — брат, мать и 2 сестры. Для семьи стало ясно, что Софья Михайловна находится в опасности; но на все уговоры родных оставить эту дорогу она упорно и убежденно отвечала, что действует по глубокому убеждению и полному разумению, что, не желая впутывать семью в несчастье, она не посвящает ее в подробности своей деятельности, хотя доверяет ей вполне, но просит не настаивать. В это лето к Софье Михайловне приехали какие-то ее знакомые, которых она водила в дом, как выяснилось впоследствии, под чужими именами; настоящая цель их приезда также скрывалась. В это же лето она получала временами письма, которые ее сильно огорчали. Она, этот железный человек, плакала иногда, часто не обедала; не скрывала от семьи она, что это было результатом того, что пострадал кто-нибудь из друзей. Неожиданно для родных она заявила вдруг, что дело требует ее пребывания в России, поэтому она теперь за границу пока не поедет.

Этим воспользовалась та семья, в которой она прожила год, и пригласила ее снова на урок в Акимовку. Она согласилась и принялась снова учительствовать. В Акимовке она стала все чаще получать мрачные известия об арестах знакомых, иногда, когда ее успевали извещать, приезжала на вокзал, чтобы увидеть провозимых арестованных знакомых. Каждый такой случай причинял ей страшное горе; окружающие это видели и болели душой за нее. В декабре родные узнали, что о Софье Михайловне справляется полиция, что спрашивают — пока негласно, — о месте ее пребывания. Ночью в проливной дождь мать выехала в Симферополь, оттуда в Акимовку, чтобы предупредить С. М. и убедить ее уничтожить все, что у нее есть нелегального, но С. М. была неустрашима и смеялась над тревогами матери; однако, через несколько дней она сама убедилась, что с ней не шутят. В течение нескольких дней матери удавалось с ней укрываться то в Акимовке, то в Александровке. Матери казалось, что стоит Софье Михайловне пробраться за границу, и она будет спасена. При помощи племянника А. Стояновского мать раздобыла в несколько дней заграничный паспорт на имя племянницы Марии Васкевич, и в начале 1888 года Софью Михайловну удалось посадить на заграничный пароход в Севастополе, откуда она направилась прямо в Париж. Переписка с родными не прекратилась, но велась осторожно, косвенными путями. Полиция потеряла следы и усиленно добивалась узнать местопребывание Софьи Михайловны; это доходило каждый раз до сведения родных и усиливало тревогу. Ее в письмах умоляли не приезжать в Россию. Семья продолжала получать письма из Парижа, между тем, как потом выяснилось, Софья Михайловна наезжала в Россию, но скрывала это от родных; свои письма к родным она посылала в Париж, а оттуда друзья ее пересылали их в Керчь. Родные писали ей по указанному адресу в Париж, а ей пересылали эти письма снова в Россию.

Лев Фрейфельд

18 октября 1888 года Софья Михайловна появляется в Харькове — неожиданно для младшей сестры ее Елизаветы, учившейся тогда в Харькове. Софья Михайловна прожила там недели две без прописки, жила у своего двоюродного брата, студента Семена Львовича Стояновского, который был посвящен во все дела. Сестра же приходила только по ночам, чтобы видеться с Софьей Михайловной. Из Харькова Софья Михайловна отправилась в Петербург. Жила ли она всю зиму в Петербурге, или в это время ездила за границу — точно неизвестно, но в начале 1889 года, живя в Петербурге под чужим именем, она забыла однажды на стойке писчебумажного магазина на Морской свой кошелек, в котором, между прочим, лежала какая-то бумага — не то прокламация, не то какая-то программа или записка (Это была прокламация, написанная на случай, если б удалось убить Александра III, ради чего Гинсбург и приезжала в Петербург[c]. — прим. ред.). Когда владелец магазина ознакомился с содержанием этой бумаги, он заявил полиции и помог выследить ее. Во время преследования С. М. (это было в последний день масленицы) вырвалась из рук догонявшего ее жандарма, вскочила в случайно проезжавшие сани лихача и ускакала. Сутки она прожила у друзей; ее снабдили там бельем, платьем (все ее вещи остались в руках у жандармов — она едва сама выскочила) и деньгами, и отправили ее на санях в Колпино, где она уже пересела в поезд и уехала на юг. По дороге она заехала в Харьков, поселилась отдельно и прописалась под именем Вильгельмины Браун. Там Семен Львович Стояновский и товарищ его Л. Фрейфельд[d] снабдили ее не то паспортом, не то метрическим свидетельством, принадлежавшим бывшей невесте Фрейфельда, Г. Ямпольской, с которым она в марте 1889 года уехала в Севастополь, где поступила в швейную мастерскую в качестве мастерицы. Через несколько дней после отъезда С. М. из Харькова арестовали ее двоюродного брата (студента Стояновского), его товарища (студента Л. Фрейфельда) и через несколько дней сестру ее Елизавету; одновременно был арестован в Петербурге второй брат, Михаил Львович Стояновский[e], студент Санкт-Петербургского университета. Полиция, так неудачно выпустившая С. М. из рук, усиленно ее искала. Когда напали на ее следы уже в Севастополе, она скрывалась в Бахчисарае в монастыре, где 1 мая 1890 года ее арестовали и перевезли в Петропавловскую крепость. В крепости она просидела до 28 мая 1890 года, когда ее перевели в Дом предварительного заключения; там она оставалась до 1 декабря 1890 года.

В письмах С. М. к родным из Петропавловской крепости, и затем из Дома предварительного заключения ясно отразились ее благородная душа, железная энергия и доброта. Сохранилось более 150 писем из тюрьмы; ни в одном из них нет ни намека на жалобу на свое положение. Все время ее волновала судьба привлеченных одновременно с ней ближайших ей людей. В почти каждом письме к родным она просила сообщить ей, что им известно о судьбе Сени и Миши Стояновских; но те письма, в которых ей хоть что-нибудь сообщалось о них, ей не передавались, и это служило непрерывным источником ее страданий. Когда же сестра поняла, почему письма пропадают, она стала избегать писать что-либо о Стояновских. Эти письма доходили до Софьи Михайловны, но зато волновали ее: она предполагала или небрежность сестры к волнующим ее вопросам, или подозревала, что от нее что-нибудь скрывают. Отчасти оно так и было, потому что старший, Семен Стояновский, заболел психическим расстройством в тюрьме и умер задолго до процесса; а младший, Михаил, так серьезно заболел какой-то легочной болезнью, что мало надеялись на его выздоровление. И только из обвинительного акта С. М. узнала о смерти Семена Стояновского. Это так ее ошеломило, что участь младшего занимала ее больше, чем собственная.

О дне суда С. М. известила родных преднамеренно слишком поздно. Она боялась, что мать не перенесет суда, а сестра была тогда больна, и не могла поехать. А эти именно письма были задержаны, — сразу получены были 4 письма. Мать немедленно выехала в Петербург, но прибыла уже накануне суда. В первый же день ей удалось добиться свидания с С. М., от которой она узнала, что ей назначен от суда защитник Андреевский[f], но что он ни разу не был у нее, что она удивляется и хотела бы его видеть. После этого Андреевский навестил С. М., но он не успел даже просмотреть дело, потому что вечер и ночь провел в гостях. Мать просидела в его швейцарской до 3 часов ночи, а он еще не возвращался. А утром он спал поздно, и матери не удалось его снова увидать, — он едва успел в суд. Андреевский ее совершенно не защищал, да он и не знал вовсе дела.

На суде С. М. держала себя на вид спокойно, все силы употребляя на то, чтобы выгородить, чем возможно, своих товарищей по процессу, — все брала на себя. Вышел даже инцидент. Желая облегчить участь Л. Фрейфельда, Софья Михайловна заявила, что паспорт его невесты она взяла сама, прямо стащила в его отсутствие; но Л. Фрейфельд взволновался и стал убеждать ее не брать на себя чужой вины, так как паспорт он ей сам отдал. Зато один из защитников нашел возможным строить защиту своего клиента, взваливая все на С. М. Свои впечатления относительно суда Софья Михайловна передала в письме к родным. Суд состоялся 30 октября 1890 года. Ее присудили к смертной казни. Мать подала прошение на высочайшее имя о помиловании. Софья Михайловна ни за что не соглашалась подавать прошение от своего имени, но чтобы успокоить мать, которая умоляла ее об этом, она сказала, что подала; но подала ли на самом деле — родным неизвестно. (С. М. Гинсбург действительно подала прошение о помиловании. Мотивы, побудившие ее на этот, недопустимый для революционера и противоречащий отмеченным выше автором благородству души и железной энергии С. М. шаг, остаются до сих пор невыясненными. — прим. ред.).

Смертная казнь была заменена пожизненной каторгой. 1 декабря она была увезена в Шлиссельбург, а уже 9 или 11 января 1891 года (не 9 и не 11, а 7 января 1891-го. — прим. ред.) она так трагически покончила с собой. Последнее ее письмо к родным написано ею 1 декабря 1890 года, в 5 часов утра, когда ей заявлено было, что ее сейчас увозят в Шлиссельбург).

II

1) Год, место рождения и образование указаны в моей краткой биографии, которая имеется у вас.

2) Мы ведь писали всегда нашу фамилию через «з», а она писала через «с» (Гинсбург).

3) Матушка наша жива, живет с нами в Керчи. Мы окружаем ее любовью, заботами, и она еще здравствует, но неутешно до сих пор оплакивает Соню; вся комната ее увешана рисунками, которые Соня рисовала еще в гимназии. Она тщательно сохраняет некоторые ее вещи, которые ей были переданы жандармами после того, как ее уже окончательно увезли.

4) Младшая сестра Лиза получила диплом акушерки. Дело ускорила Соня. Когда мама жила в Петербурге целый месяц после суда Сони и виделась с Соней каждый день, Соня делала маме указания, к кому обращаться, кого просить, кому телеграфировать, и так добилась разрешения. Под надзором полиции она оставалась несколько лет. И только, кажется, 7 лет назад, когда ей нужно было венчаться, она подала прошение об освобождении из-под надзора, и была освобождена.

5) Упоминаемые в письмах Сони дети, это — мой сын Михаил и 3 детей моего брата — Григорий, Александра и Фанни. Сын мой в этом году окончил юридический факультет Петербургского университета, теперь уехал на 2 года за границу для дальнейших занятий и усовершенствования в языках. Теперь он в Берлине, затем проживет некоторое время в Париже и Лондоне. Соня с ним переписывалась; я не послала вам этих писем, п[отому] ч[то] не думала, что это может вас интересовать. Миша был очень смышленый ребенок, и очень любил Соню, но мы не считали тогда возможным посвящать его в нашу тайну, и поэтому она из тюрьмы писала ему письма как бы из Америки, Африки. Он очень интересовался путешествиями, поэтому она писала ему, что совершает кругосветное путешествие, поэтому так долго не приезжает. Эти письма к детям глубоко содержательны и оригинальны. Соню сильно волновала судьба детей нашего единственного брата (Гришутки, Саши и Фанорки), т. к. она всегда находила, что мать их не сумеет хорошо воспитать их. В целом ряде писем она высказывала свои взгляды на воспитание детей, давала советы. Сын брата окончил только среднее образование — Одесское коммерческое училище, теперь бухгалтер у отца своего, солепромышленника в Керчи. Дочь Саша окончила гимназию и зубоврачебные курсы, а младшая Фанни, не знавшая Сони и росшая под исключительным влиянием матери, вышла из 3 класса гимназии и теперь «просто барышня», наряжается, выезжает и нервничает от безделья. Гриша и Саня помнили Соню, очень любили ее, именем Сони и памятью о ней их побуждали мы учиться, так как домашняя обстановка мало располагала их к этому. Дети эти были еще маленькие, когда С. М. разлучилась с нами, но она тогда уже правильно определила, что ждет детей без постороннего влияния, так как мать их без образования, бесхарактерная и на науку смотрела, как на муку.

5) Со всей семьей Соня виделась в последний раз, когда уезжала из Керчи в Акимовку на урок, неожиданно отложив свой отъезд за границу в августе 1887 г. С матерью же она виделась еще позже. Когда до нас дошли слухи, что в Акимовке уже начала следить за ней полиция, мать спешно выехала к ней в декабре 1887 г. и в начале января 1888 г. рассталась с ней, снабдив ее заграничным паспортом, который мама достала при помощи родственников в Павлограде на имя одной их племянницы, и проводив ее на заграничный пароход, уходивший из Севастополя в Константинополь. Что же касается существовавшей якобы ссоры или чуть ли не вражды матери к Соне из-за крещения, то это — придуманная Соней же комбинация с целью замаскировать наши действительно близкие отношения. Этим Соня хотела отвлечь внимание полиции от нашей семьи, и она не ошиблась: когда полиция назойливо и многократно обращалась к маме с вопросом, где находится ее дочь, она имела основание утверждать, что она, после принятия Соней православия, рассорилась с ней, не переписывается и потому не знает ее адреса. Никакие другие мотивы не могли бы казаться полиции более извинительными и правдоподобными. А впоследствии было более осязательное доказательство, что созданная Соней выдумка (ссора с матерью) была нужна, чтобы хоть немного обезопасить всю семью, и главное, самое маму. Когда Соня уже была арестована, докопались-таки, что мама способствовала ее отъезду за границу, доставши паспорт своей родственницы, привлекли маму по всем правилам искусства «как члена террористического общества», сняли фотографию в присутствии жандармского полковника, таскали на допросы, и только эта легенда ее спасла, и ее в конце концов оставили в покое, хотя много лет была под надзором полиции. Из этих же видов Соня продолжала в своей переписке, уже из тюрьмы, ту же игру, а на самом деле мы не прекращали с ней нашу переписку все время ее скитания и укрывательств, но обставляли это безопасно, все по ее научению, по ее указаниям приходилось прибегать к различным способам.

7) Любовь к матери у Сони и обратно была всегда самая трогательная с ее раннего детства до последнего времени. Мать наша действительно — редкий, хороший человек, и не только дети ее, но и чужие, все знающие ее, относятся к ней с величайшим уважением. Соня всегда гордилась своей матерью. Из биографии ее детства вы это узнаете подробнее.

8) Думаю, что когда она писала последнее письмо (1 декабря 1890 г.), она знала, куда ее везут, но о встрече с мамой весною она, видимо, писала с исключительной целью найти еще ниточку, за которую мать должна была ухватиться и вновь надеяться. Маму она лично до последней минуты утешала и уверяла, что ее сошлют в Сибирь, и сговаривалась с ней, как мама к ней приедет и будет с ней жить, а одновременно нам писала домой, что ее воздушные планы, видимо, успокаивают маму, и это единственное, что остается теперь. С нами же она в последних письмах прощалась, как навсегда. Она просила нас уверять маму, что если ее и поместят в Шлиссельбург, то после 8 лет ее переведут в Сибирь, и тогда мама поселится с ней.

9) Директор Департамента полиции Дурново отказал маме в разрешении переписываться, отказал снять с нее портрет перед разлукой, при чем, топая на нее ногами, сказал ей, что не советует ей даже справляться о Соне первые два года, так как ей предстоят еще сюрпризы. Естественно, что в силу этих угроз мать присмирела, и первое время боялась даже справляться. Тем не менее, в середине декабря 1890 г. я написала от имени матери письмо княгине Дондуковой-Корсаковой, с которой случайно столкнулась мама в приемной Дома предварительного заключения, куда княгиня пришла на свидание с нашей Соней по чьей-то просьбе. Из первого свидания Соня вывела заключение, что это не вполне нормальный человек, тем более, что княгиня обещала добиться разрешения видеться с Соней в Шлиссельбурге. Вскоре мама получила ответ от Дондуковой-Корсаковой от 4 января 1891 года. В этом письме она категорически ответила, что Соня жива, находится в Шлиссельбурге (это письмо я вам прислала).

Когда была получена вырезка немецкой газеты (очевидно, с известием о самоубийстве С.М. Гинсбург. — прим. ред.), теперь трудно установить, потому что получившие ее муж мой совместно с моим братом решили скрывать это от мамы и от меня, так как в тот период я была больна, и только случайно муж проговорился в начале 1892 г. Тогда я снова написала Дондуковой-Корсаковой. Со своим ответом от 20 февраля 1892 г. она прислала заметку генерала Шебеко, где сказано кратко: «По наведенным справкам С. М. показана умершей в 1891 г.». Так как нам сказали, что в случае смерти родные извещаются официально, то мы все-таки все время считали, что она жива, даже лица, близкие к полиции, нас уверяли, что это, быть может, так называемая ... смерть (не разобрано одно слово — ред.), что в некоторых случаях сами стараются распространять слух, что данное лицо умерло. Нам удалось достать (от администрации) книгу, в которой действительно сказано, что если заключенные в Шлиссельбурге ведут себя хорошо, нет за ними новых проступков, то через 8 лет их переводят в Сибирь. Мы не хотели верить ее смерти и все думали о цифре 8. В феврале 1893 г., будучи в Петербурге, я после ужасной борьбы (боялась окончательного разочарования) обратилась лично к директору департамента полиции с вопросом, жива ли еще моя сестра С. М. Тогда только 2 недели назад был назначен директором департамента полиции Петров. Обстановка, при которой он меня принял, самый прием до сих пор для меня так загадочен, что я не верила полученной справке. Обходя просителей в зале, Петров, узнав, за чем я пришла, просил меня подождать. После всего приема принял меня в кабинете, подал руку, усадил против себя в кресло и спросил, от кого мы имели последние известия о Соне; я наивно выболтала ему, что так как Дурново приказал нам 2 года не справляться, мы терпели, но до нас дошли слухи, что в заграничной прессе было извещение о ее смерти. Тогда он вызвал к себе чиновника и приказал ему по телефону навести справку, а в это время он говорил со мной о Соне. Он мне сообщил, что до своего нового назначения он был шефом жандармов Шлиссельбургского округа и что по своим обязанностям бывал каждые две недели в крепости, знал хорошо Соню, отзывался о ней, как о замечательном человеке, уверял меня, что содержаться в Шлиссельбурге не так плохо, как думают, но что Соня имеет на всех окружающих особенное обаяние, ей делались такие уступки, какие не делались никому, что ей давались книги, она их бросала, тогда ей стали давать то, что она требовала. Он держал меня более получаса, я волновалась, тяготилась этим разговором, считая, что он, может, расчитывает на мою болтливость, не удастся ли ему что-нибудь выведать. Совершенно обессиленная, я напомнила ему, неужели до сих пор нет ответа; тогда он вызвал чиновника, который отчеканил, стоя на пороге: «По справкам в книгах, С. М. значится умершей 11 января 1891 г.» Я страшно разрыдалась, но до сих пор не могу понять этого Петрова: он не только прослезился, он буквально плакал. Он стал меня успокаивать, и тут же снова сказал, что Соня была такой чудный человек, что сердце болело ей в чем-нибудь отказать. Ей дали рукоделье, и она воспользовалась ножницами [для самоубийства]. Мне показалось странным, почему он сразу мне не сказал, он будто ничего не знал, а из дальнейших его утешений ясно было, что он говорит о вещах ему известных. Ушла я от него с надеждой, что она все-таки жива. Мы ни на минуту не оставляли этой мысли и всякими путями искали следов.

Василию Ивановичу (Семевскому. — прим.ред.) я рассказала подробно, что мы наталкивались на людей, которые эксплоатировали наше семейное горе годами: мы посылали деньги, письма, карточки, нас уверяли, что все это передается. Мы и до сих пор в мучительных сомнениях, так как после наших настойчивых просьб переслать нам хоть несколько слов, написанных ее рукой, мы получили маленькую записочку, написанную по-немецки, написана она очень мелко, но, рассматривая ее через лупу, мы и теперь положительно находим сходство с ее почерком. Только когда освободили шлиссельбуржцев, я поехала в Петербург, виделась с Н.А. Морозовым, спросила его, нет ли там еще каких тайников, где могли бы остаться заключенные, и передала ему все наши сомнения. Н.А. уверял меня, что ему известныы были решительно все помещения Шлиссельбурга, и он уверял, что она умерла. Когда я высказала ему, что, зная Соню, как человека с железным характером, зная, кроме того, ее любовь к матери, я не могу допустить, чтобы она сама покончила с собой, он мне рассказал, что объяснить ее самоубийство можно тем, что ее поместили рядом с камерой больного помешавшегося, который издавал ужаснейшие звуки (Н.П. Щедрин[g]. — прим. ред.); что Соня думала, что это пытка; это систематически ее истязало, она не могла переносить этих страданий и, в минуту полнейшего отчаяния и сознания бесполезности защитить страдавшего соседа, она могла лишить себя жизни. Только это объяснение и допустимо, потому что я не допускаю, чтобы Соня считала себя окончательно похороненной в Шлиссельбурге, так как она сама рассказывала, что хоть редко, но из Шлиссельбурга переводят в Сибирь. Одно из двух: или она еще жива, или где-нибудь заточена, или она могла умереть именно вначале, пока она еще была в старой тюрьме, куда перевели этого больного (очевидно, родные Гинсбург еще в 1906 г. допускали сомнение в ее смерти. — прим. ред.) Маленькое подтверждение относительно срока (январь 1891 г.) мы получили через Оржиха[h]. Не успокаиваясь ни одной минуты, ища всю жизнь всякие ходы, мама узнала, что в Одессе живут старушка и сестра Оржиха, который пробыл 8 лет в Шлиссельбурге, и теперь на основании прошения, поданного матерью на высочайшее имя, свободен (Б.Д. Оржих в 1898 г. освобожден из Шлиссельбурга и поселен в Восточной Сибири. Освобождение Оржиха было результатом подачи им прошения о помиловании. — прим. ред.) Факт подтвердился. По данному адресу я написала Оржиху и просила его сообщить мне, не известно ли ему, жива ли моя сестра и что с ней. Спустя несколько месяцев я получила от него ответ. Он подтвердил, что 4 года спустя после смерти Сони случайно служитель рассказал, что 1 декабря 1890 г. привезли какую-то заключенную, и что в январе 1891 г. она покончила с собой. И тут же прибавляет, что для него, как и для других, стало ясно, что именно смертью Сони надо объяснить ту растерянность начальства именно в тот период, когда под видом порчи каких-то труб заключенных довольно долго не пускали в мастерские, которые помещались тогда в старой тюрьме. Это письмо Оржиха я, к сожалению, как и многие важные бумаги, уничтожила однажды при внезапно надвинувшихся тучах, но очень жалею об этом. Таким образом, 11 января 1891 года, вероятно, верно (Как указано выше, не 11, а 7 января 1891 г. — прим. ред.).

10) К сожалению, мама обвинительного акта домой не довезла: ее старший племянник, один из Стояновских, ехавший вместе с ней, почему-то его уничтожил, как и кое-что другое; им в дороге казалось, что их будут обыскивать. Мама была на суде, но за это время падала несколько раз в обморок, ее выносили, и вновь она заходила, так что цельного впечатления у нее не осталось. Но она хорошо помнит, что прокурор настаивал на ее участии в Борках, подчеркивая, что 17 октября случилось несчастье, а 18 октября С. М. очутилась в Харькове (к крушению царского поезда в Борках революционеры не имели никакого отношения, однако молва видала в нем дело революционеров. — прим. ред.). Я сама добивалась достать обвинительный акт. В конце концов мне сказали, что все это дело с обвинительным актом Сони и др. участников того же процесса находится теперь у вдовы присяжного поверенного Миронова.

В начале 1889 г. С. М. забыла в Петербурге, в писчебумажном магазине на Морской, свой кошелек, а не саквояж, в котором лежала, как говорилось в обвинительном акте, какая-то важная бумага, точно не знаю — не то прокламация, не то программа, переписанная очень мелким почерком Мих. Стояновского, и эта будто бы бумага была главным уличающим Мих. Стояновского документом. Спохватившись, что забыла кошелек, Соня вернулась, а хозяин успел уже разглядеть, что было в кошельке, задержал его и донес полиции. Но извещение немецкой газеты неверно, ее не задержали тогда. Я об этом подробнее написала в той краткой биографии, которая имеется у вас.

11) Старшая сестра Сони — я.

12) Заметку мою можете подписать начальными буквами М. Ч.

13) Кроме Михаила Стояновского и Льва Фрейфельда, судились еще вместе Орочко (офицер)[i], Душевский (тоже офицер)[j] и Чижевский (нач. ж.-д. станции). Этот последний не разыскан. Скрылся и на суде не присутствовал (Чижевский, как и Душевский, — офицер Генерального штаба. Чижевский был арестован: не присутствовал на суде вследствие постигшей его в заключении душевной болезни. — прим. ред.).


Комментарии научного редактора

[a] Семевский Василий Иванович (1848 (1849) — 1916) — российский историк либерально-народнического направления, профессор, журналист, общественный деятель. Пионер изучения истории российского крестьянства в XVIII—XIX вв. Его диссертации по этой теме не допустили к защите в Санкт-Петербургском университете, где он работал (защитил их в Московском университете), а в 1886 г., в разгар реакции, он был отстранен от преподавания. За исследование «Рабочие на сибирских золотых промыслах» (1898) был удостоен Самаринской премии. Автор работ, посвященных декабристам и петрашевцам. Участник либерального движения. С 1905 г. — председатель Комитета помощи освобождённым узникам Шлиссельбургской крепости. В 1906 г. — один из создателей партии народных социалистов, член ее ЦК.

[b] Лесгафт Петр Францевич (1837—1909) — российский биолог, анатом, антрополог, врач, педагог, общественный деятель. В 1856—1861 гг. обучался в Медико-хирургической академии. В 1865 г. получил ученую степень доктора медицины, в 1868 г. — доктора хирургии. В 1868—1871 гг. возглавлял кафедру анатомии Казанского университета, был уволен по решению Александра II, так как публично разоблачил злоупотребления в университете. Затем преподавал в различных учреждениях в Петербурге. В 1902 г. был выслан из Петербурга за подписание протеста против избиения студентов на демонстрации. В 1905—1907 гг. руководил им созданной Вольной высшей школой, где были открыты курсы и для рабочих, поддерживал революционное движение. В 1907 г. школа была закрыта властями.

[c] См. комментарий XVII к статье Лаврова.

[d] Фрейфельд Лев Владимирович (1863—1939) — российский революционер, народоволец, затем эсер. Из семьи еврейского купца. В 1880-х гг. — участник народовольческих кружков юга России. Арестован в 1889 г. В 1890 г. приговорен к смертной казни, замененной 10 годами каторги, которую отбывал в Акатуе и Горном Зерентуе. Участник революции 1905—1907 гг., за что неоднократно арестовывался и высылался. В 1908—1909 и 1911—1917 гг. в эмиграции. В 1909—1910 гг., после разоблачения азефовщины, был направлен ЦК ПСР для руководящей работы в Россию. В 1917 г. вернулся из эмиграции. Член Всесоюзного общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев, автор воспоминаний о революционном движении 1880-х гг. в России.

[e] Стояновский Михаил Львович (1867—1908) — российский революционер, народоволец. Студент-юрист Петербургского университета. Арестован в 1889 г. В 1890 г. приговорен к смертной казни, замененной каторгой, которую отбывал в Акатуе. В 1905 г. был амнистирован. Умер от туберкулеза, развившегося в тюрьме.

[f] Андреевский Сергей Аркадьевич (1847—1918) — адвокат, поэт, критик. В 1868 г. — всего за три года — окончил юридический факультет Харьковского университета. Занимал должности в прокуратуре Харькова, Казани и Петербурга под руководством А.Ф. Кони. В 1878 г. был уволен со службы из-за отказа быть обвинителем по делу В.И. Засулич и вошел в число присяжных поверенных при Петербургской судебной палате. В своих речах Андреевский демонстрировал прекрасное знание психологии и литературы, что сразу прославило его выступления, отрывки из них часто использовали начинающие адвокаты. Участвовал во многих политических процессах, неоднократно добивался оправдательных приговоров своим подзащитным.

[g] Щедрин Николай Павлович (1858—1919) — российский революционер-народник. Из дворян. Обучался в Омской военной гимназии, окончил учительский институт. Член «Земли и воли», затем «Черного передела», один из организаторов «Южно-русского рабочего союза» в Киеве. В октябре 1880 г. арестован, в мае 1881 г. приговорен Киевским военным судом к смертной казни, замененной бессрочной каторгой, которую отбывал на Каре. По пути на Кару, в Иркутской тюрьме дал пощечину адъютанту генерал-губернатора Соловьеву за грубое обращение с политическими заключенными женщинами С.Н. Богомолец и Е.Н. Ковальской. Приговорен военным судом к смертной казни, замененной приковыванием к тачке без срока. В 1882 г. переведен в Алексеевский равелин, в 1884 г. за драку с надзирателем (заступился за Ковальскую) переведен в Шлиссельбургскую крепость, где в 1895 г. психически заболел. С 1896 г. находился в Казанской психиатрической больнице, где и умер.

[h] Оржих Борис Дмитриевич (1864—1947) — российский революционер-народоволец, затем эсер. Из семьи еврейского адвоката. В 1885 г. руководил объединением кружков «Народной воли» на юге России в единую организацию. Арестован в 1886 г. В 1888 г. был приговорён к смертной казни, заменённой бессрочной каторгой, которую отбывал в Шлиссельбурге. В 1898 г. подал прошение о помиловании и был направлен в ссылку на Дальний Восток. В 1905 гг. — один из руководителей революционного движения во Владивостоке. После его поражения эмигрировал в Японию. Поддерживал связи с эсерами, выпускал газету «Воля». Жил в Нагасаки. В 1910 г. переехал в Чили, занимался земледелием. Поддерживал СССР, выпустил несколько книг о России и СССР, издавал журнал на испанском языке, выступал с публичными лекциями. В 1939 г. не смог отправиться в СССР из-за начала Второй мировой войны.

[i] Орочко Алексей Венедиктович (1866 — ?) — российский революционер-народоволец. Обер-фейерверкер севастопольской артиллерии. Был приговорен к смертной казни, замененной поселением в Томской губернии.

[j] Душевский Петр Григорьевич (1866 — ?) — участник российского революционного движения. Поручик артиллерии. Во время следствия по делу Софьи Гинсбург дал пространные показания и просил снисхождения к своему преступлению. Во время суда дистанцировался от остальных обвиняемых. Был оправдан судом, в виде наказания получил трехмесячный арест при гауптвахте.


Опубликовано в журнале «Каторга и ссылка», 1926, № 3 (24).

Комментарии научного редактора: Роман Водченко, Александр Тарасов.

Free Web Hosting